Лейф теперь увековечился в здешней подцерковной статуе, Колумб бороздил моря лгущих направо и налево учебников, черт знает для чего втирающих, что он де был самым-самым изумительным, исключительным и первым. Святые покойники дрыхли на своих Небесах, поставив на подзарядку обваливающиеся алюминиевые нимбы, а прижизненно погибший и заблудившийся мальчишка Микель незаметно для себя стал Микелем мужчиной, что привык держать всё сокровенное при себе, под коркой, кровью и грубой когтистой шкурой, улыбаясь немножечко лживой, безоговорочно вызывающей доверие улыбкой изысканного, но всё еще чудаковатого уличного повесы.
Он боялся, он правда боялся напороться, просчитаться и всё, чего никто не обещал, сломать, но Уэльс, так ничего и не сказав, посмотрел на него долгим, обыденным и капельку знакомым взглядом, тоже пряча на дне удивительных одиноких глаз что-то свое, что-то плотно завернутое в кухонные покрывала и инаковатость проседевших до окаменевшей ламинарии внутренних морей.
Постоял, поразглядывал старую обветшалую статую, вновь вгляделся в вершину зовущей монолитной киркьи, покорно подчиняясь руке Микеля, поведшего его дальше, к скромно приопущенным дверным ресницам, и, поддаваясь шалому стихшему ветру, базальтовой лаве да позабытому всем миром городку, которого не существовало на линии вселенской жизни, но который вечно оставался на линии иной, безымянной и именитой, наконец тихо и совсем чуть беспомощно буркнул:
— По мне, так ты говоришь хотя бы по делу, глупый лис. И… если бы надо было выбирать… я бы выбрал слушать либо тебя одного, либо… не знаю. Наверное, больше никого… И прекращай уже, черт возьми, так на меня смотреть.
⊹⊹⊹
Их действительно впустили внутрь, хоть Юа и до последнего не верил, что мрачный неразговорчивый смотритель в простенькой, но по-особенному черной рясе, поначалу глухо и неприветливо смотрящий на двух запоздалых посетителей, не внушающих доверия уже одним своим внешним видом, на деле окажется настолько сговорчивым…
Или, быть можем, попросту безразличным.
Лениво приняв предложенные Микелем пятиевровые купюры, человек этот сбросил те в целлофановый мешочек с наклеенной этикеткой безымянного жертвующего фонда, так и оставив тот в итоге лежать на вычищенной до воскового лоска приходской деревянной скамье. Похлопал полусонными бельмоватыми глазами, омыл водой из святой бутыли дряблое лицо с рядами свисающих рельефных морщин и, пространно указав рукой на узенькую винтовую лесенку из черного чугунного железа да грубого серого кирпича, прикорнувшую в стороне от створки распахнутых врат, сказал, что придется пройтись немного вот так, старым добрым пешочком — кабина лифта дремала парой этажей выше, а парадная лестница, потушив огни, не предназначалась для праздных экскурсий после отгремевшего часа закрытия.
Пока они послушно поднимались, отсчитывая потихоньку устающими ногами накрытые полумраком ступени, вытесанные словно из куска перетащенной сюда железной скалы — Уэльс впереди, а Микель, несмотря на все протесты не доверяющего мальчишки, следом за ним, — сгущающаяся духота и настороженная неприязнь к тесным замкнутым пространствам, которой Юа прежде не страдал, позволили насладиться собой в полной сокрушающей мере: юнец взвинчено дергался от каждого сквозного шелеста или неосторожного шага — и своего собственного, и преспокойно выстукивающего лисьего, — оборачивался, с подозрением косился под ноги, будто опасаясь, что неустойчивые лестничные перекладины вот-вот раскрошатся и обнулятся, побежав вниз скользким литейным скатом для устрашающих детских игр.
Рейнхарт при этом продолжал о чём-то невозмутимо трепаться, Рейнхарт болтал и болтал, точно на него это всё совершенно не действовало, и лишь благодаря его звучному, придавленному стенами, но всё равно успокаивающему голосу Юа не тронулся рассудком окончательно, лишь благодаря его голосу — упрямому, звонко-хриплому и подбадривающему неунывающим ритмом — продолжал, кое-как сгорбившись, продираться наверх…
Пока слуха его вдруг не коснулась непонятно откуда выплывшая отдаленная музыка.
Изумительно высокая, прозрачно-чистая, почти как найденный в родниковых истоках бесцветный кристалл, она плавно втекала в сдавливающие замкнутые коридорчики, переплеталась с ершащимися пыльными камнями, ступенями и убаюканными темными стенами. Ползала по позвякивающему мелодичному воздуху, смеялась осыпающейся снежной крошкой, и казалось, будто сперва, прежде чем сотвориться из нотного стана и обласканных музой неразгаданных пальцев, пройдя весь путь от Иисуса до бородатого старика-Дамблдора, мелодия Мелюзины, мелодия мелизмов и человеческих душ пробиралась сквозь узкие трубки тончайшего витражного стекла, оцарапывая лиственными коготками их нежную венецианскую плоть. Будто первое на свете сияющее золото ткалось под ее переливами, будто рогатые алхимики древности ударяли хрустальными молотками, будто сам храм сотрясался исполинской стелой навстречу — от запрятанных под землю корневищ до вскинутого крестованного крыла, от вылепленной гипсом атмосферы до облаков порождающих снега шпилей.
Музыка эта была столь прекрасной, столь чарующей и завораживающей самую сердечную суть, играющей на крупинках лесного огня и юрких лунных лучей, что, наверное, волшебство ее отразилось и на лице, и в самой походке мгновенно успокоившегося Уэльса, что, выпрямившись, весь разом распустился, потянулся, обернулся во слух и перья на чешущихся запястьях, являя наблюдательному Рейнхарту и эту новую вдохновленную сторону всё больше и больше завораживающего себя.
— Значит, ты, оказывается, чувствителен к музыке, мой дивный подлунный цветок? — с немножко непонятным кошачьим удовлетворением прошептал тот. Выпростал цепкую кисть, ухватился за ободок сослужившего добрую пользу рюкзака и, воруя у непроизвольно вскрикнувшего Уэльса зашуганное шаткое равновесие, заставил того слететь со ступени спиной назад, впечатывая — застывшего и едва живого от взыгравшего в жилах ужаса — к себе в грудь, чтобы тут же оплестись одной рукой поперек груди мальчишеской; обеими, зная теперь все нюансы сложностей чужого характера, не решился — навряд ли мальчик в раззадоренном пылу задумается об этом, а вот Микелю падать вниз, сподручно переламывая хребты и шеи, очень и очень не хотелось. — Тише, тише же ты, моя непокорная буйная катастрофа… Неужели тебе так неймется навек схорониться здесь? Этакий удивительный восточный призрак в суровом исландском храме… Думаю, подобная экзотика привлечет массу желающих поглазеть, но я, увы и ах, случиться этому не позволю: даже обратившись призраком, ты от меня уже никуда, золотой мой, не убежишь.
— Хва… да хватит уже…! — Стиснутый, перехваченный и вновь бережно выпущенный на не внушающую доверия свободу, Юа просто физически не мог позволить себе кричать в полноту встревоженно сокращающихся лёгких: тело пожирала бесконтрольная дрожь и задиченный страх и впрямь сверзиться с лестницы, покуда в уши продолжали проникать пьянящие слух отзвуки, а в пересушенному рту смешивались и оседали едкие привкусы проглоченной пыли, пойманного ладана, эфирного масла и стертых в ступке невыносимых благовоний. — Хватит всё это городить, идиотина…! Убери от меня руки и прекрати играть в свои больные игры хотя бы сейчас! Не понимаешь, что ли, где мы находимся? Или ты привел меня сюда как раз для того, чтобы на месте и грохнуть?!
Рейнхарт, чего от него никто, в общем-то, не ждал, послушался, руки и в самом деле убрал. Приглядывая за стремительно, неуклюже и разбереженно метнувшимся наверх мальчишкой, чьи оживающие ночные кошмары раскусил только теперь, уже куда внимательнее, готовясь, если понадобится, подхватить и удержать, отправился, придерживаясь выбранного Уэльсом темпа, следом, ничуть не расстроенно выбалтывая никогда, кажется, не затыкающимся ртом:
— Если тебя вдруг интересует, что же это такое и как его зовут, то мы, мальчик мой, слушаем игру местного орга́на. Он, как ты мог почувствовать и прочувствовать удивительной своей душой, тоже по-своему легендарный и отнюдь не простой: инструмент принадлежал известному немецкому мастеру Йоханесу Клайсу и имел — да и по сей день имеет — самое глубокое и чистое звучание из всех, что были знакомы людям. Высотой, говорят, он достигает пятнадцати метров, весит двадцать пять с лишним тонн и состоит из пяти тысяч и двухсот семидесяти пяти духовых трубок, отчего многие знаменитые органисты мира мечтают выступить здесь, полностью покорив это прекрасное, но неприступное чудовище своей и только своей руке. Признаюсь, что всё это я знаю из чужих уст, не решаясь заглянуть вовнутрь самостоятельно, так что, возможно, если ты изъявишь должное рвение, однажды мы с тобой все-таки выберемся на предвечернее рандеву насладиться чудодейственной игрой и увидеть всё воочию…