Следующим, что безвозвратно пленило и заворожило смолкшего обездыханного Рейнхарта, намертво приплавив к своему совершенству зашедшееся бешеной судорогой, тут же отдавшееся и покорившееся внутреннее существо, были волосы.
Упоительно длинные, очаровывающе-густые, будто отращенная кобылья грива, неправдоподобно роскошные, поначалу даже принятые за искусный наложенный муляж, обман и играющий в миражирующие фокусы полог спустившейся ночной черноты, тянущийся по мягкому следу загущенной чернильной тучей; когда же ресницы прелестного создания, взметнувшись вверх, переплелись с пушистой вздыбленной челкой, а тощая спина под скольжением восхитительной копны резко сделалась еще уже, хвилее, притягательнее — Микелю подумалось, что он, должно быть, все-таки встретил его, свой фатальный бесславный финал.
Едва втягивая предвкушающе сокращающимися ноздрями застревающий на полуизлете воздух, он голодным, сумасбродным, обессмыслившимся волчьим взглядом очерчивал вплетенные в темненькую Дездемонову макушку бархатно-лилейные соцветия, глядел на искушающе мраморные запястья, опоясанные простенькими позвякивающими браслетами, фенечками, украшенными лентами выдубленной светлой шкурки. На худышку-шею в исшитой кукольными узорами воротничной оборке. На нежные и поджатые босые пальцы вожделенных скрытых ножек, робко выглядывающие из-под полов подметающей сцену растрепанной юбки.
Еще чуть позже, неведомым вышним заговором добравшись до главной сокрытой сокральности одновременно вместе с остальными, тихо-насмешливо зашептавшимися вокруг да за спиной вперемешку с негромкими задумчивыми свистами, Микель Рейнхарт, пытливо щурящий облапывающий невинную эльфийскую деву взгляд, вдруг запоздало сообразил, что ведь грудь чудесной праведницы оставалась незапятнанно…
Плоской.
То есть вот…
Совсем.
Сквозь лиластую лаванду облепившей материи, которая при должной игре света да тени представлялась вовсе не такой уж и плотной, как требовали того несовершеннолетние школьные приличия, не проглядывало даже намечающихся зародышей наливающейся женской плоти, в то время как сама Дездемона была уже вовсе никакой не маленькой молочной девочкой, если смотреть с такой вот откровенствующей стороны, а самой что ни на есть подготовленной половозрелой девушкой, достигшей как минимум добрых шестнадцати лет.
Соски у нее вполне имелись — аккуратные обтянутые бусинки, от царствующего на улице холода да не способной отогреть одежды чуть подернувшиеся кверху заострившимися твердыми иголочками, — платье бесстыдно налипало на гармошки худеньких ребрышек, а вот грудей, сколько ни ищи, не находилось, наводя на сластолюбивое, шальное, заставляющее задыхаться сумасшедшее озарение, ударившее в поплывшую голову вспененным гейзером необузданной пьяной страстности, что Дездемона эта оставалась только и исключительно…
Мальчиком.
Подобопреклонным сатиновым юношей из рода дерзких императорских журавлей, дурманящей рассудок восточной мугунхвой, в единственным на весь планетный шар экземпляре воплощенным совершенством и изумительнейшей редкости красотой, неосознанно распыляющей по чертовому третьесортному педженту такие же чертовы искушающие гормоны, толкающие на собственнические спонтанства огневые искры, голубую лотосовую пыльцу скромного неприступного соблазнителя. С новым запозданием Микель вдруг заметил, что очнувшиеся от наложенной полудремы зрители потянулись поближе к очагу резко завлекшего представления, школьный состав растекся — поголовно затерялся в повсеместно сгустившихся сумерках — в дышащем байховым добродушием предвечернем умиротворении, выстриженном модным рейкьявикским цирюльником, а паршивый белобрысый Отелло, за одну лишь секунду резко возненавиденный до скрипа в сократившихся лёгких…
Паршивый белобрысый Отелло, выпрямившийся в полный недорощенный рост, прямо изнутри забился еще одним кайзерным источником, хлещущим по лицу уязвляющим нетерпением и зажеванной хрипотцой запульсировавшего волнением голоса, когда, откинув с глаз смоченные моросью волосы, протянул своей избраннице руку, вышептывая благоговеющими губами до удушения — очень и очень, между прочим, скорого, как вновь припомнил не поспевающий более за оставившей его жизнью Микель — заветное имя.
Гадливый серомордый мавр с седой проплешиной исконно европейских стариковских волосенок слишком… миндальничал с ним, с этим загадочным восточным бутоном, привязывающим к себе корейским шиповником, ликорисовым паучьим цветком изящных японских кладбищ.
Слишком двусмысленно протягивал перебирающие пальцы, слишком настойчиво касался принадлежащего ему отнюдь не по праву восхваленного юного тела, несмотря даже на то, что сам… сама… Дездемона, щуря завораживающие дух глаза, как будто бы недовольно скалилась, потугами имеющихся у нее — то есть, в принципе, совсем не имеющихся — привилегий отбрыкивалась, маленькой дикой лошадкой противилась, только через нашейную петлю и накинутую цинковую сбрую соглашалась, своевольно вздергивая на каждый не приглянувшийся жест точеный фарфоровый подбородок.
— Мы раздражаемся по пустякам,
Когда задеты чем-нибудь серьезным.
Бывает, палец заболит, и боль
Передается остальному телу.
Наверное, лучше бы Микель и вовсе никогда не слышал голоса этого юноши — так было бы спокойнее и ему самому, и забирающему в плен прелестному созданию, не ведающему пока, что за любые проступки, пусть даже и свершенные сами собой, против не возжелавшей испроситься воли, рано или поздно придется понести наказание.
Тем не менее голос, будто нарочно проверяя на выдержку, которой никто здесь, господи, не обладал, прозвучал, последние шаткие болтики в разрывающейся по швам голове жизнерадостно открутились. Якоря, плеснув благородной виноградной волной, поднялись, паруса распустились, акулы обнажили изголодавшиеся драконовы пасти, и Микель, всем своим нутром воспылавший дичалым полыменем исчерна-пепельной одержимости, как никогда ясно осознал, что ему не просто не нравится, его искренне бесит и этот поганый облик зажравшегося мучителя-Отелло, так по поразительной скудоумной тупости и не научившегося ценить то бесценное, чему мог бы стать осчастливленным единоличным хозяином, и сам этот дрянной актеришка, без всякой на то заслуги находящийся рядом с очаровательным синеглазым мальчишкой. Он бесил его с такой неподъемной силой, что терпение, заранее упаковавшее весь свой небогатый скарб, попросту подорвалось с осточертевшего измыленного места, ворохом распродало упавшие в цене билеты и, помахав на прощение загадочным тюленьим ластом, ушло, развесело напевая под разбитый чьим-то кулаком нос.
Быть может, он бы еще попытался никуда вот так демонстративно не лезть. Быть может, даже сумел бы уговорить себя достоять и досмотреть до всё больше и больше раздражающего с каждой новой секундой апогея, прежде чем пытаться сокращать дистанцию между собой и запавшим в опожаренную грудину искушающим созданием, если бы только ублюдок-Отелло, побратавшись с поганцем-Яго, не загорелся, как-то чересчур не по правилам вырвав солидный повествовательный кусок, жаждой неугасимого отмщения, не ворвался бы в спальню собственного дома так, будто был не полноправным супругом, а безродным душегубцем с вороватой улицы, и, разбрызгивая со слюной впитанное зловоние чужой навешанной клеветы, не набросился бы, даже не попытавшись ничего прояснить, на свою избранницу с обвинениями в грязной измене, в то время как та — невинная и несведущая девственная ярочка — простодушно готовилась ко сну, бережливо расчесывая опоясавший хрупкую спинку волосяной лоск шестизубым осиновым гребнем.
Микель, очень и очень хорошо знавший, что должно было последовать за нагрянувшей сценой дальше, недобро — кто-то рядом дернулся, чертыхнулся, стараясь в его сторону больше не заглядываться да без промедлений предпочтя переместиться в иной край, где опасных для жизни и общества сумасшедших с перекошенными лицами вроде бы не водилось — осклабился. Отряхнул с пальто налепившийся мокрый порох, неумело заигравшийся в лоскутный снег, беловатые морские разводы и заблудившееся в лацканах одинокое пуховое перо…