Чтобы в тот же миг услышать, как за туманами и дымами, в краю неизведанной опасной ночи, разносится грохот выстрела.
Именно что грохот — ему почудилось, будто звуковая волна разнесла на щепки домашние шаткие стены и его собственный рассудок, будто прокричали спустившиеся наземь Хугин и Мунин, одаренные размерами черных пернатых телят прихотью шутника-Локи, будто где-то залязгал мертвый столичный колокол и на плаху легли октябрьские сорванные розы.
Вслед за грохотом первым пришел грохот второй — уже более тихий, осторожный, сломавший напряжение ушных перепонок и теперь больше не кажущийся настолько болезненным и невыносимым, чтобы морщиться, щериться и втихую выть, пытаясь вернуть пробитое взрывной волной затупившееся зрение.
В ответ пришел выстрел новый, в ответ кто-то где-то с судорогой и конвульсией прокричал — Юа с ужасом осознал, что дым воровал положенные тем господние дары не только у глаз, но еще и ушей и отключившегося разума, заставляя путать, связывать и забывать, — и мальчик практически кожей расслышал, как прогибается с гулом земля, как нечто увесистое падает на неё, как стучат по деревяшкам лестницы чьи-то поднимающиеся шаги.
Еще один выстрел, еще удар и еще один обрывок монотонной насмешливой тишины: тихий хрип, тихий вой, тихое проклятие, сонм знакомых голосистых слов. Тревожный клекот пронесшейся рядом с домом ночной сонной вороны, скрип железа и начавший просвечивать сквозь угасающий дым синий воздух, щупальцами проталкивающийся через заплаты никем не занятой пустоты.
Ноги Уэльса дрогнули, сами собой подкосились.
Неуверенные, скованные наказом и доводящим неведением, сделали чугунный слитый шаг, в то время как руки, изо всех сил стискивая пальцы на вложенном в те бесполезном оружии, выпятились вперед, согнулись в локтях, вернулись, прижимаясь, к телу, и ноги, переняв карусельную побежку, сделали еще один шаг, поднося ближе к дышащей влажным сумраком успокаивающейся тиши.
«Эй, молчи. Стой, не ходи!» — потребовал заселившийся в голове голос, подозрительно сильно напоминающий голос исчезнувшего в никуда лиса — вот хотя бы этими его сигаретными паузами, басами, мажорами и низкими хриплыми «до».
Юа, мотнув головой и злостно ударив ногой по разбушевавшемуся песку, чтобы согнать чертово наваждение прочь, сделал еще один упрямый шаг, моля идиотское сердце, чтобы оно заткнулось, чтобы прекратило стучать жестяной панихидой, потому что он знал, он хорошо знал: если хотя бы один звук проскользнет не в ту щель, застрянет не там, где надо — всё мгновенно пропадет, всё рухнет, всё осыплется.
«Эй, мальчик! Остановись! Не ходи туда. Не смотри. Не ходи, не делай, я ведь уже сказал».
Шаги Уэльса участились, дыхание стало в разы громче, влажнее, нервознее, как у выбежавшей на первый снег бесприютной дворняги.
Где-то там кто-то всё еще передвигался, мигал темными костюмированными тенями, проскальзывал грифельным вороньим крылом, и до порога оставалось всего ничего, и руки были готовы, и сердце, сложив себя в пулю из оригами, само легло в барабан, готовое пронзить навылет первым и последним за вечность мстящим выстрелом.
«Мальчик, мальчик… Ты здоров? Скажи, зачем? Ну зачем тебе всё это знать? Не ходи, не смотри туда, мальчик. Побудь мальчиком еще немножко. Еще хотя бы совсем чуть-чуть, Юа».
Юа стиснул в зубах нижнюю губу.
Вдохнул застрявший воздушный глоток, напитывая органы идеальной сухостью растертой в том металлической бумаги, и перешагнул разделяющую его с внешним миром черту…
Чтобы ровно через половину смеющейся секунды ощутить, как принятый им за пустоту сумрак приобретает вещную форму, а под ребра, рассекая безумством боли тех далеких снов, что снятся лишь неупокоенным отрубленным головам под подошвой обреченной на стенания Тарпейской римской скалы, вонзается холод заживо сжирающего плоть железа.
«Я ведь тебя предупреждал, мальчик. Зачем же тебе оно было так нужно? Глупый, глупый ты мальчик…»
Едва самодельные дымовые шашки перелетели старанием возлюбленного восточного умницы через дверной порог, выкрашивая буланые сумерки в седую старость, Микель приотворил оконную раму, чутким звериным нутром вычисляя, когда прыжок окажется не таким опасным, когда проклятая воронья стая ненадолго упустит из пальцев бдительность и когда ветер повеет в его сторону, обволакивая массивом дыма и воруя любой и каждый уличающий запах-отзвук-взгляд.
Он слышал, как в пучине зашевелились заторопившиеся мимо ноги, как тихо прохрипели удивленные голоса, как псы, натравленные на кровь, перемешались сбившейся стайкой, привыкшей к условиям и куда более худшим, куда более жестоким и испытующим, чем потешная шаловливая проделка — прав ведь был котенок, говоря, что не способный ни на что толковое лис устроил в гуще убивающих их событий ни что иное, как школьную инсценировку, детсадовский розыгрыш, всеми своими пиарами-лозунгами-буклетами кричащий, что ждет чего угодно, но только не особенной надежды на успех.
Прав, конечно.
Он вообще всегда был прав, этот томный удивительный котенок.
И всё же, привыкший выкручиваться на последнем издыхании, привыкший — в качестве единственного существующего церковного креста — носить под сердцем семечко своего взращенного цветка, ощущающий, как течет по его запястьям искомканная мальчишеская душа, Микель не мог позволить себе ни проигрыша, ни страха.
Удобный миг пришел к нему неожиданно быстро — четкое дыхание, сопротивление поддающегося, как сломленная плоть семнадцатилетнего девственника, попутного ветра, и мужчина, моля только, чтобы возлюбленный цветок не вздумал пойти на рожон и остался там, где он ему наказал — что, в принципе, всё больше и больше представлялось добивающе маловероятным, — тихо и осторожно перебрался через раму, спрыгнул наспех обмотанными тряпкой подошвами на острый мшистый камень.
Удерживая в твердых пальцах готовое к выстрелу заведенное оружие, сделал три или четыре настороженных бесшумных шага, стараясь ступать шаткой, извечно изменчивой, как лунный прилив, кромкой танцующего дыма…
Первую тень он заприметил настолько легко и настолько почти сразу, что даже успел опрометчиво поверить в благосклонность чертовой стервы-удачи, протянувшей на ладони красное смоченное яблочко: хватило всего лишь подтечь сзади, пригибаясь к земле и ступая почти-почти на коленях-корточках. Резко выпрямиться в полный рост, еще резче вскинуть руки — одной ударить стволом в рот, выбивая передние зубы и запихивая дуло до болезненного столкновения с естественной преградой, а другой, согнутой в локте, обхватить напряженную вздыбленную глотку, всем прижавшимся сзади телом ощущая, как забилась словленная в клетку мышка, готовая припасть и к ногам, и к заднице — если только предъявить потешное желание, — и еще ко всему, что ей пожелают назвать, лишь бы сохранить себе чертову пятицентовую жизнь.
— Думается, ты у меня здесь сошка совсем мелкая, а, крысеныш? — пренебрежительным шепотом хмыкнул Микель, озлобленно и накрученно выплевывая каждое растянутое тихое слово на холодное неопрятное ухо. — Что, впрочем, для меня же и лучше. Давай, дорогуша, начинай шевелить своими паршивенькими ножками — поверь, прикончить я бы тебя, конечно, мог прямо здесь и прямо сейчас, но таскание мертвого тела — занятие крайне обременительное, ты ведь должен это понимать, правда?
Говорил он почти беззвучно, говорил строго на ухо, заталкивая в то каждый звук ударом железного молотка, и чертов тупица, столь опрометчиво попавшийся в руки, не понимающий, что отныне примерит на себя незавидную роль вовсе даже не никому не нужного заложника, а гребаного самопередвижного щита, покорно затряс головой, с легкой ноги следуя впереди мужчины туда, куда тот только пытался пойманного живца утащить.
Прокружив в дыму с несколько вальсирующих полукружий, Рейнхарт заприметил следующую тень — а следующая тень, обладая куда как более глубокой выдержкой и куда как более глубокими способностями да подкопленным со временем опытом, тоже заметила его.