Литмир - Электронная Библиотека

— Рейн…?

Рейнхарт не откликнулся; молчаливый дом с запахом плесени и лесной коры, сохраняя тайну свойственного одним лишь вещам терпения, тихонько скрипнул западной стеной, прогнувшейся под хлесткой пощечиной обвиняющего в измене ветра, и где-то наверху с заколоченных ставень осыпался на пол снег да зазвенел этажом ниже налет хрупкого стеклянного инея.

— Рейн!

В комнату, вальяжно пуша перепачканный хвост дослужившегося до почетного ордена трубочиста, втёк на зов Карп.

Постоял на пороге, помигал рождественской гирляндой насмешливых сосудистых огней и, омыв шершавым пупырчатым языком правую лапу, на мягких пухлых подушках потянулся внутрь, в сердце лишенной огня спальни-гостиной, водя плоской кирпичной мордой по застелившему пол ковру, точно вознамерившись притвориться в этот день отбившейся от хозяина служебной легавой, имеющей самый лучший на округу безобманчивый нюх.

Продолжая шоу подвижных маппетов, некогда покоривших и детские, и взрослые миры, кошак прошлепал к окну, без должной грации запрыгнул на то, гибко миновав преслону из тяжелой — никогда не стираной — занавески. Прошелся по тонкой ленте подоконного трамплина просвечивающей сквозь ткань тенью и, показавшись с обратной стороны импровизированного коридора, снова — немножечко криво и немножечко неудачно — спрыгнул на пол, задумчивым пуховым пауком подбираясь к чучелу покореженного после последнего выяснения отношений — Юа случайно его опрокинул, а Микель случайно споткнулся, придавив махиной веса — бурого медведя, недавно добившегося присвоенного ему Рейнхартом звания гарвардского магистра.

Карп продолжал гипнотизировать, сверкать толстыми мохнатыми булками замызганного на цвет тельца, демонстрировать сморщенное очко лысой задницы, и Юа, не без труда заставив себя отвернуться от того, позвал вновь, испытывая поднимающееся давление подступающего из ниоткуда горького ужаса:

— Микель Рейнхарт! Давай заканчивай сейчас же! Что, черт возьми, за шуточки?! Куда ты подевался?!

Никаких шуточек вовсе не было — послышалось в его голове в ту же самую секунду, когда на свет повторно выполз пижонистый толстяк-Карп, походивший кругами по разрисованному ковру да так и упавший на жирный растекшийся бок, выпустив когти и вонзив те в жесткую узорчатую ворсину брошенной на произвол бараньей шкуры.

Слишком вольно перемещался обычно тихий-тихий кот, страшащийся лишний раз привлекать к себе опасное внимание нестабильного на эмоции хозяина. Слишком пусто было в уснувшем доме, слишком много лишнего необжитого места вспыхнуло со всех его — незамечаемых прежде — сторон, и Уэльс, ощущающий себя сгустком потерявшего лётность ветра, закинутого в средоточие страшной скалистой пустоши, выросшей на месте еще более страшной обезвоженной пустыни, с подрагивающими руками выполз из-под переставшего греть одеяла, добрался до края постели и, накинув на плечи приютившуюся на полу шерстяную кофту, спустил нагие ноги, поднимаясь и кутаясь в изношенную тряпку, что впервые за всё это время никак не спешила раздражать коротким колким волосом кожу да возвращать в ту синтетическую искру.

Камин — погашенный и затоптанный — молчал, за окном спал пятидневный снег, стены трещали под дыханием сырости и сменяющего ту мороза.

Окончательно заблудившийся на трассе непредсказуемой жизненной полосы, ничего не понимающий и твердо помнящий, что на Микеля такие фокусы — чтобы просто исчезать и прекращать быть — не похожи, юноша встревоженно подошел к окну. Отдернул штору. Растерянно и смятенно уставился за разрисованное холодом стекло, невольно прильнув к тому оледеневающим лбом, сливающимся с дыханием и оставляющим на гладкой матовой поверхности жидкие смутные разводы; по трещинкам-шовчикам внешних рам повырастала белая насыпь, осел капельками талый и вновь застывший лёд, а у метели, продолжающей и продолжающей наваливать сверху шапки содовых сугробов, отчего-то вдруг оказались его, Уэльса, глаза, смеющиеся холодной пленкой сквозь всклокоченное черно-белое отражение.

Мальчик не разглядел ни привычных голубых елок, ни накрытых серостью разглаженных взгорий, ни даже устья петляющей дороги, по которой к ним обычно прикатывало сонное такси. Один только бело-белый мир застывшего времени и закончившейся в мгновение вселенной, при виде которой стало настолько невыносимо тошно, что он, поспешно отвернувшись, продолжая кутаться и мерзнуть и едва не запнувшись об подтекшего под ноги сочувственного Карпа, босиком потащился прочь из стучащей по нервам комнаты.

Первым делом заглянул в ванную, поморщившись от обуявшей ту — вовсе не доброй и не приятной сейчас — темноты: если в последнее время ванная пахла прелой парной водой из озерного жерла, жидким огнем, ароматическими или оливковыми маслами и мыльными шампунями с духом лиственницы да очищенного кедрового ореха, то теперь внезапно приобрела дух заводской резины, протертого ацетоном оргстекла, цементной взмокшей крошки и высохшей мятной зубной пасты, застрявшей между щетиной старой зубной щетки.

Не обнаружив искомых признаков волнующей его жизни и там, Юа перетек в кухню, где — умудряясь время от времени забывать о сожительствах да обстоятельствах — утопился в чертовой прудовой луже, местами — и очень и очень частыми — покрывающейся тонкой прослойкой позвякивающего плавучего льда.

Прошипел, пробудился, отпрянул, отдернулся, принимаясь трясти мокрым подолом рубашки и мокрыми ногами да растирать те холодеющими непослушными руками, вместе с тем с оседающей на сердце паникой понимая, что ни запахов молотого кофе, ни запахов быстрой утренней еды — омлета, панкейков, жареных сосисок с жареными же помидорами и имбирным мёдом — его не встречало, и даже запахи старые, знакомые, как будто напрочь выветрились, ушли, покинули дом вместе с исчезнувшим лисьим мужчиной, который…

Который…

Куда-то и зачем-то от него…

Всё еще упрямо не желая в подобный расклад верить, Юа стиснул кулаки, назвал заветное имя вновь.

Не зная, что может сделать еще, чтобы не смиряться с плюющейся в лицо неизбежностью, не позволяющей расслышать хрипотцы крышесносящего любимого голоса, вернулся в гостиную и, миновав пахнущую обидой и обманом сырую постель, побрел наверх по чертовой тихой лестнице, отчего-то больше всего на свете не желая сейчас видеть затемненного чердака с ворохом прилегающих к тому тусклых комнат.

Прошелся, запинаясь о хлам, по этажу второму, по этажу третьему, не находя абсолютно ничего и никого, и, прикусывая от досады холодные заживающие губы, всё же настороженно пошарив по темному-темному чердаку с наспех подожженной свечкой в пальцах, заглянув в каждую настенную алькову и чувствуя себя при этом всё глупее и глупее, спустился вниз, в отчаянии признавая, что средство для спасения осталось только одно, и если где-то еще и теплился огонек надежды, то единственно…

Там, куда ему нельзя было заходить.

Напуганный и не понимающий, схваченный ворохом каркающих мыслей о том, что такой придурок, как Рейнхарт, вполне мог наиграться да бросить переломанную игрушку в своём же собственной доме, чтобы той — его больной развращенной милостью — не пришлось прозябать на улице, Юа опрометью бросился в знакомый до исступления коридорчик, добегая и хватаясь трясущимися руками за ручку подвала, трижды проклятого и трижды непримиримого плода раздора, из-за которого они постоянно переругивались, из-за которого постоянно лгали друг другу и расхаживали по двум совершенно разным — пусть и переплетенным в начале и в конце — узловатым ниткам-путям.

Подвал, конечно же, оказался наглухо заперт, пусть Уэльсу и померещилось, будто пыли на ручке стало в разы меньше и будто на полу появились новые — мазутовые как будто — следы, которых никогда прежде здесь не виднелось, не встречалось и не скреблось.

Подвал оказался заперт, и всё же Юа, впиваясь в тот когтями и не желая признавать всё ближе подступающего часа пугающего поражения, поднапрягшись да со всей силы дернув чертову дверь, взревел — так, чтобы обязательно услышал каждый, кто попрятался в паршивых предательских стенах, облицованных снаружи обманутой погибшей осенью:

308
{"b":"719671","o":1}