Вскоре — минут этак через пятнадцать — мужчина — куда он от обнаженного домученного детеныша в соблазняющих обстоятельствах денется-то? — вернулся: вроде бы чуточку повеселевшим, вроде бы праздно отошедшим, вроде бы…
Вконец сошедшим с ума.
Снова от него пахло перегорелым меконопсисом, жженой сухой травой с жертвенного алтарника, нечистым подобием ладана и откровенным дурманом, и снова глаза его, обернувшись краплеными цветниками, затягивало блаженной пустотой ничего не соображающей нирваны, за которой он умудрился натащить в ванную комнатку всего своего горящего да шелестящего барахла, принести две чашки и маленький аккуратный чайничек заварки, разящей горечью цитрусовой корки, и — несомненной короной — принести заодно и самого себя, скинувшего на пол одежду да, игнорирующего предупреждающие вопли разнервничавшегося Юа, забравшегося за белые чугунные борта, прямиком к горячей тесной беспомощности распаленного мальчишки.
В дикой возне и непримиримой войне между восточным да южным кланами Рейнхарт каким-то немыслимым хреном сподобился уломать Уэльса позволить вымыть тому голову и даже потереть мочалкой да пеной нежную спину, после чего, попытавшись залезть мыльной лапищей куда не надо и получив за это локтем в нос, снова чуточку угомонился, снова чуточку притих. Попытался отхлебнуть бодрящего чайку, запоздало сообразив, что заварку насыпать — щедро насыпал, а вот кипятком — да даже хотя бы просто водицей — толком залить позабыл. Попробовал поныть об упущенной возможности отомстить всяким извращенцам, посягающим на его собственность, попробовал пожаловаться на чем-то не приглянувшуюся кровать да поприставать к юнцу с расспросами на корень ревности и всё того же подозрительного Аллена…
Но, так ничего и не добившись, так и оказавшись десятикратно посланным, в конце всех концов скатился в эту свою злобствующую чертову депрессию, из которой вытаскивать его — один хер, а по-хорошему не вытащишь.
— Угомонись ты уже, твоё Тупейшество. Они свалили, и всё уже хорошо, слышишь…? — стараясь не смотреть в сторону полностью раздетого Рейнхарта, чьё достоинство бесстыже выпирало из-под — да и практически над — воды, пробормотал Уэльс, стесненный катастрофическим отсутствием места настолько, что не мог даже толком пошевелить одной-единственной рукой.
Вернее, пошевелить-то, конечно, чисто гипотетически мог…
Полностью учитывая, правда, тот риск, что сейчас он корпел на самом краешке, прижатый к стенке длинными ногами едва ли умещающегося в крохотной емкости мужчины, а лишнее движение могло привести к тому сумасшедше-неадекватному, что его просто как будто заметят, бесславно схватят, выловят да заставят…
Например, рассесться между раздвинутых лисьих ног, кожей да задницей впитывая пульсацию обтянутого вздутыми жилами горячего члена, который, чего доброго, мог прекратить церемониться и прямо тут, на месте, забраться в ноющую жопную дырку, доводя до того, чтобы и воспротивиться патетически не получилось.
Тупейшество, однако, угоманиваться не спешило: зыркнуло безумным взглядом Баскервильской собаки, облизнуло медленным движением зубы и, словно впервые сообразив, что рядом с ним находится не кто-то, а лишенный одежды соблазнительный бутон, стеснительно ютящийся на своём пятачке, моментально переменило стратегию, выдавая в приказном порядке какое-то со всех сторон распутное, охальное, откровенно… капризное:
— Иди сюда, мой милый Юа. — Потряхиваемая рука с набухшими на запястье венами, пошлепав по колену да по воде, подторможенно, но непримиримо-твердо указала на это самое «сюда», раскинувшееся как раз таки между мужских полушерстистых бедер. — Развлеки меня.
— Ч-чего…? — Если на первых словах пёсьего призыва Юа бы еще просто отказался да сделал вид, что не расслышал, упрямо надувая щеки, то на словах бесстыдно-последних, вытаращивших ему глаза, не поддаться дикой вспышке воспаленного бешенства уже никак, абсолютно никак не смог. — Ты что, совсем оборзел, скотина?! — злобно прокричал он, замахиваясь мокрым стиснутым кулаком, опутанным хвостом зеленоватых брызг. — Развлечь тебя, говоришь?! Я, блядь, так развлеку, что мало не покажется, сука! Я тебе не баба и не шлюха на работе, чтобы выполнять все твои больные эгоистичные прихоти! Развлекай себя сам, дегенерат хренов! Больной маразматик! Гребаный хаукарль с опухолью прогнившего мозга!
К легкому удивлению Уэльса, Микель стоически выслушал его до самого конца, прежде чем пошевелить хотя бы языком или пальцем.
Вздохнул — печально и опустошенно, что красноглазый приболевший бассет-хаунд под проливным октябрьским дождем. Укоряюще покосился в сторону неприветливого мальчишки, еще разок тяжело-тяжело вздохнул, а затем, с дверным хлопком сбежав от брошенного ума, вдруг взял да и выдал, не став ни подаваться вперед, ни вязать напружиненного юнца, ни самостоятельно водружать того в предложенное обогретое гнездовище:
— И вот так всегда, маленький ты пакостный привереда. Не любит он ни медведей, ни тигров не хочет, и от жирафа тоже нос воротит… А мне что, черт возьми, прикажешь делать?! Я ради тебя только и стараюсь, а тебе всё не так! А потом приволакиваются какие-то… последние недожитые ублюдки и устраивают свою пошлейшую вакханалию с паршивой кроватью, всеми способами пытаясь тебя, стервец, соблазнить! И стервец этот шастает перед ними в тонкой рубашке, босой, полуголый да с непокрытыми волосами! — на этом мужчину резко передернуло; лицо его, вытянувшись карикатурным шаржем, приняло знакомые аллигаторовы черты, зубы как будто мгновенно удлинились и заострились, с гневом кромсая застоявшийся вязкий воздух.
Ошарашенный Юа молча и неуверенно поерзал в своём уголке, жмурясь под полетевшими в лицо забрызгивающими волнами — Рейнхарт снова чересчур бесился, снова совершал излишне много никому не нужных телодвижений, снова говорил опостылевший — немного пугающий вот тоже — бред, и ванное море, пенясь, перелетало ламинарной водорослью через борт, расплескивая по днищу комнаты слякотные горячие лужи.
Вообще то, что творилось с этим человеком, Уэльсу с каждым разом нравилось всё меньше и меньше, быстрым градусом доходя до ноля и следующего за тем минуса: безумство настигало кудлатого придурка неожиданно и резво, слова начинали попахивать нелепой фальшей из обитой войлоком палаты, глаза разгорались повидавшими виды мигалками колясочного душевнобольного, запеленатого смирительной белой рубахой в кожаных ремнях, а запах вокруг…
Запах вокруг при этом постоянно ошивался маково-травянистый, сладковатый, едкий, с горчинкой и крупицей глумящегося ведьминского присутствия. Наверное, именно так пахло где-нибудь на чайных или кокаиновых плантациях под жарким цейлонско-парагвайским солнцем, где чернокожие рабы, заливаясь потом, собирали в плетеные баулы насыщенные дождем шартрезовые листья.
Только если прежде Юа подсознательно чудилось, что это именно сам Рейнхарт так странно пахнет, когда сходит с последних орбит цивильного разума, то теперь вдруг, мрачно наблюдая, как потянулись дрожащие руки сначала к полотенцу, а затем и к нескольким самокруткам да выгравированной зажигалке, оставленным на ванном комодце с зубными пастами да щетками, юношу запоздало осенило, что…
Что, мать его, проблема отнюдь не в Рейнхарте, а в них, в этих его чертовых сигаретах, в которых…
Было что-то сильно…
Очень сильно…
Не так.
Разбешенный и наполовину напуганный пришедшим инсайтом, у которого пока никак не получалось сложиться в заключительную стадию великомасштабного озарения, Уэльс, дернувшись наперехват, лишь одним чудом, не иначе, умудрился протиснуться между немножечко изумленным — а оттого и промедлившим — мужчиной и холодным бортиком, чтобы, отпихнув нагретого нерасторопного болвана обратно, самому схватить сигареты и, недолго думая, взять да и…
Зашвырнуть те с разгона в воду, придавливая к днищу поначалу брезгливой ладонью, а потом и розовой обожженной пяткой, пока в желтых глазах напротив разгоралось смешанное с удивлением недовольство, скоро-скоро-скоро обещающее перетечь в несколько более опасную неконтролируемую конвульсию.