Литмир - Электронная Библиотека

Следующий вопрос в беспокойных синялых глазах был очерчен так отчетливо, что Уэльсу даже не пришлось его озвучивать, дабы получить соответствующий ответ:

— В Рейкьявике и за его пределами есть несколько кладбищ для домашних животных, золотце. Видел, к слову, одноименный фильм? Или, может, читал книгу? — дождавшись неопределенного, неточного, но все-таки кивка, Рейнхарт удовлетворенно продолжил свой тихий, сумеречный, нашептанный призраками да журчащим Стиксом, разливающимся каждой осенью меж двенадцатым корнем тринадцатой ольхи, односторонний рассказ: — Обычно животных хоронят там по тому же подобию, что и у старины Кинга — без сопутствующего оживления, надо признать, — но некоторые приносят почивших питомцев сюда. Им за это ничего не бывает, да и в кладбищенском уставе нет конкретных указаний по поводу того, кого здесь хоронить можно, а кого нельзя. Единственное, что могилу придется вырывать самому, раз уж захотелось устроить четыре ноги между повсеместных двух.

— Почему они тогда… то есть… чем их не устраивает зарывать… там…?

— Чем…? Да кто же их разберет… — задумчиво пробормотал Микель, поигрывая пальцами свободной руки на кромке кармана намокшего от сырости пальто. — Что не вспомнится, то простится, как говорят… Впрочем, я где-то слышал, что на этой земле могилы роются уже с начала семнадцатого века. Так что, быть может, маленьким девочкам да мальчикам делается легче от мысли, что далекие незнакомые предки позаботятся об их питомцах и тем не будет здесь так паршиво, как было бы на кладбище зверей, где и погладить, если подумать, некому.

Юа, чутко выслушавший всё до последнего слова, отвечать тем не менее не стал — и нечего было, и каким-то… чересчур странным представлялся ему сейчас Рейнхарт.

Непривычно тихим, непривычно лавранным, непривычно отчужденным и отстраненным, с морозной кожей и морозными глазами, будто там, по ту переслоечку тонкого внешнего тепла, цвела пурга да тоже лежали в ящиках свои мертвецы, которых мужчина боялся однажды случайно выпустить на волю…

Потому что, должно быть, ведал, потому что, должно быть, слышал кем-то — белым да слеповзорым — когдато сказанное: берегись углов, обходи стороной все двери и молчи.

Молчи.

Не то проснутся, не то протянут гробовые руки, обхватят самого, затолкают в узкую рыхлую могилу и оставят в той навсегда умирать, только умираться тебе не будет.

Юа очень-очень боялся однажды об этом узнать.

Очень-очень страшился тех вопросов, что возникали словно бы сами по себе в напившейся тошноты голове, но еще сильнее пугался того едкого коченеющего чувства, когда свешенной в невесомости синеватой ладони касалось чуждое несуществующее дыхание, заставляя опять поддаться, задуматься, штопанно да взрезанно спросить кошмарное саванношкурое Нечто:

Как дышится там, где души поднимаются из запрелых оврагов? Как дышится там, где сказки становятся лишь страшнее с каждой отмеренной ночью, а из темноты тянутся ждущие, да не узнающие света глаза?

Как дышится там, где по осени, шепчут, гуляет Бес…?

Микель, между тем стихнув, замолкнув, позабыв да отринув, не проронив ни звука, ни взгляда, провёл его еще по трём перепутьям. Указал рассеянным стирающимся кивком на припорошенную андреевым мхом рябину, склонившую тяжкие низкие ветки над разломанным остовом неизвестного алтаря: у рябины той хранились кровные её рубины — брусника россыпью по земле, клюква на болотцах в омутных кореньях, поганковые шляпки на черенках да медные-медные листья.

Провёл под одинокой серой осиной, что, сплетшись тремя комлями-узелками, единым живущим источником взбиралась в перекрытую высь, разбрызгивая кристально-холодный предутренний воздух.

Провёл мимо гвардии грубых белых крестов — скосившихся, увязших в лишайном перегнойнике, не исписанных ни словом, ни именем. Провёл мёдом прощальных цветов и живущих в кумысных туманах теней, что берут по приходу своё, гонясь день, два или тысячу одинаковых лет за предначертанной вскрытой хребтиной.

Провёл под сажнево-сметанной метелью черных мраморных воронов, танцующих на носу последней в ряду могилы похоронный польский полонез…

И лишь тогда, впервые полноценно поглядев на притихшего послушного мальчишку, выпавшего из остановившихся стрелок и просто прекратившего здесь быть — или, наоборот, прекратившего быть где бы то ни было еще, — надавил тому на плечо, одним беглым мазком прожелчных глаз предлагая остановиться и присесть.

— Ты, должно быть, устал? — спросил. Вопреки уклончивому отрицательному взмаху черногривой головы, сделал вид, будто не увидел да не услышал, хотя… Быть может, сейчас — вот сейчас — ему и не приходилось никакого вида делать, чтобы тоже ходить-бродить-помнить где-нибудь… Не здесь. — Прости, душа моя. Я знаю, что слишком долго терзаю тебя нынче ночью, но мне всего лишь хотелось провести с тобой как можно больше времени… Присядь, прошу тебя. Тут, к сожалению, нет скамеек, но мох, если ты не откажешь и согласишься попробовать, окажется неожиданно теплым, и сидеть на нём будет удобно.

Юа, потерянно скосив вниз взгляд, мурашчато передернул плечами.

Не обронив ни слова, ни вдоха, ни мысли, покорно опустился туда, куда ему предложили, улавливая непривычное чудующее ощущение втекающего в тело молочно-бузинного сока из алого погребального «Барона», заменяющего бражным хмелем непостоянную кровь.

Отчасти было зыбко, отчасти — и впрямь тепло, и до надрыва, до душащего желания впиться зубами в вены и с побагровевшими слезами заорать — беспричинно тоскливо, хоть Юа в принципе своём не привык ни грустить, ни тосковать, ни задаваться вопросами о смысле жизни или конечной точке утекающих в неповторимость дней.

— Знаешь, я люблю кладбища, — покурив опускающуюся на темя тишину, заговорил Рейнхарт снова, и Уэльс точно так же снова этому обрадовался: ему всё еще было страшно, что ненасытные ненастные духи, насмехающиеся подвывающими сквозняковыми кукушками, сделают что-нибудь непоправимое, из-за чего потерявшимися в тумане станут уже они сами. Оба. — Всегда любил. Особенно старые, особенно те, что в некоем смысле пустуют… Например, я мечтаю побывать в Вене, где, говорят, в братской могиле, исключительно по закону человеческой тупости, захоронен сам Моцарт. Там водится кладбище потрясающей запустелой красоты, и там нет ни имен, ни подсказок: если душа несчастного сама откликнется да решится показать, где спрятаны её кости — тебе безмерно повезет, дитя моё. Или, скажем, таинственный, но малоизвестный склепный парк в Риге… О, золото моё! Там сама земля ложится под ноги ощущением твоей собственной смертности и краткости отсроченного бытия. Там трава — зеленее да гуще травы эдемской, потому что до сих пор продолжает испивать мертвые белые кости… А Итальянское Стальено! Или удивительное кладбище Stull из Канзаса… Некоторые умудряются верить, будто там находятся одни из семи врат в Ад. На свете не так много уголков, в которых мне хотелось бы побывать, но если есть возможность посетить волнующее, забытое всеми место прошлого захоронения — обычно я предпочитаю отправиться именно туда, променяв на все остальные достопочтимые примечательности.

— Я и не сомневался… в этом… в тебе… в том, что касается тебя и твоих… предпочтений… — вовремя не сдержавшись, пробормотал Уэльс.

Запоздало спохватившись, попытался отвернуться, отвертеться, прикинуться, будто ничего не сказал, но толку уже не было: пахнущий оглоданным металлом взгляд пронзил тело и душу слишком острым ножом, чтобы надеяться от него уйти, за выболтанное вслух не расплатившись.

— Неужели, мой мальчик…? А можно ли узнать, почему?

— Потому… — хотелось или нет, а молчать, он чувствовал, было категорически нельзя, и Юа, отгоняя проседающим сбоящим голосом настойчивую рогатую совиху, прикидывающуюся пролезающим сквозь поры ветром, пытался выталкивать сквозь еле живую губную щель застревающие слова, скаля зубы вовсе не на Рейнхарта, а на — невидимую для того — тварь. — Не знаю… я честно не знаю… По тебе, наверное, просто сразу было видно… понятно… еще когда ты только… появился… тогда. В самые первые дни. Ты просто… просто пах им… клад… бищем.

153
{"b":"719671","o":1}