˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙
Август опять похож на разжиревшую, как тыква, лису: немного пахнет кабачками, немного — сливами и скорыми яблоками, шумит и шуршит над городом невидимой небесной мышью, и хотя ближе него к осени нет никого, Ною срывает именно в его ленные, тягучие, полные пыли и смерти дни.
Листья и примыкающий к обочинам ковыль становятся такими же прожжёнными, иссера-жёлтыми, как и его поменявшее цвет лицо, руки иссыхаются из самой кости, кость оборачивается рваной бумагой, журавли из которой не летят, а трухлявыми опилками валятся на асфальт, рассыпаясь горсткой пустоты.
Ближе к вечеру, если поймать нужную полоску дня, удаётся почувствовать застывший в воздухе дух сметанного пирога из каштана и груши, на язык попадает горечь цидонии и облепихи, в глазах кружатся не зрачки, а переспевший, перебродивший крыжовник, и луна похожа на один сплошной урожай, но стоит только моргнуть, вдохнуть или шагнуть — как морок рассеивается, и шкуру облепляет всё та же невыносимая тусклая духота.
Ноя честно пытается выбираться наружу, но наружа щерит прожилистый лисий глаз, рычит и режет невидимые пальцы, как потрёпанный сборник старых сказок из детства, что оставлял на каждой подушке по продольной малиновой царапине, и в день, когда в глазах хохочущих Августовских ведьм укладывается поминальная темнота — Ноя запирается, почти заживо замуровывается в доме.
Выходит разве поздними вечерами, дохрамывает до магазинчика, сутуло оглядывается через плечо — ему чудится, будто чьи-то волосы взметаются и опадают птичьим крылом в свечах фонарных огней — и, запрещая себе думать, ныряет в остывающее подъездное нутро, ковыляя на седьмой этаж без лифта, закрывая последний из трёх замков.
Книги теряют мысль, пища не лезет в горло, что-то, что проедает кожу, отравляя сок и кровь похрапывающей тагашевой тоской с растрёпанной конской гривой, где затерялся пожухлый василёк, никак не получается смыть.
Ноя начинает испытывать перед другими людьми — заоконными, застенными, соседскими и не очень, магазинными и подметальными, кричащими и молчащими, но неизменно даже своей немотой говорящими — не то неприязнь, не то похожий на волка страх: люди раздражают его, улыбаются под низким песчано-оранжевым небом, принявшим лик засушенного апельсина, болтают что-то про хорошие дни, а Ное чуется, что у него вот-вот треснет напополам замученная душа.
Он подолгу ёрзает в постели, пинает наваливающееся гробовым весом одеяло, кутается в простыню, но и в простыне слишком жарко, жар исходит из каждой воздушной поры, ранки, откупоренной забетонированной земли; за тремя улицами отсюда есть тихое рыжее поле с небольшим прудом, где купаются гогочущие утки — Ноя недавно туда забредал, — но и там никуда не денешься от жары: трава стала сеном, утки улетели, а пруд пересох, став пародией на ильный мрамор, поросший жилами умирающих подводных цветов.
Ночи липки и жестоки, сердце гулко колотится под кадыком; Ноя, не находя сил уснуть, просто лежит и смотрит за рассветающее окно, устало отгоняя от вылезающих из-под тряпья ног вялых Августовских комаров: так ему в конце концов удаётся задремать, и сны, нашёптанные рассветом, приносят троетравие зелёной Литы, горящие тыквенные огни, осадивших незнакомые шпили и крыши воронов. Ослепительно-белый запах, смешанный с печным духом ржаных, под соломой, стен, тень исполинских крыльев на приласканных осенней ночью полях, дудящую на восходе сумеречную дудку…
И скраденную мраком фигуру кого-то, у кого волосы — чернее чёрного угля, лицо — бледнее лунного свечения, в загривке застряла красная боярышниковая листва и мелкие кленовые веточки, плащ колышется на ветру, рассеивая изморозь и колючий вечерний снег.
Ноя не знает, ни кто он, ни как его зовут, но сердце, всштопанное в спящую грудь, исходится и полосуется запертым йольским котом.
Сердце болит, нарывает, саднит и безо всяких слов оглушительно говорит: тот это, без кого ты не можешь, как остальные, жить.
Тот это, кому безраздельно принадлежу — и принадлежать буду, буду… — всё целиком я.
˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙
У Сентября три глаза — змеиный опал, моховый агат да аметист из лаванды, — и дышать в него становится, бесспорно, легче, а вместе с тем и ещё пагубно-тяжелее.
Сентябрь возвращает городу туманы — Гончие снова пробегают по задворкам, обнюхивают и облизывают улицы, дерут когтями кору, лают на уток, ворон и испуганно поджимающееся в облака солнце, и тень их Хозяина, еле заметная, но массивная, налитой тучей ползёт в полумгле по каменелому земляному ковру.
Воздух начинает исторгаться рябиновым сушняком, углями разлетающегося в иной параллели костра, по закоулкам сквозят взъерошенные смеющиеся видения: например, обыкновенная кирпичная коробка с электрическим щитком обращается цветущим вересковым холмом, синицы чирикают голосами крысиных гамельнцев, тонкие иглы предпрудовых камышей одеваются в золотой сусаль.
Город под ладонями любовно лепящего, украшающего и сотворяющего Сентября похож на шкатулку с разноцветными — парижскими, бретонскими, ирландскими — пуговицами, всюду поблёскивают то лазурит, то выброшенный морем янтарь, слышится щекочущий шорох зерна, вечера излучают дымную темноту, где-то в небе ворочается, становясь острей и холодней, свет кристально-голубой Веги.
Деревья неестественно быстро меняют окрас, становятся замкнутее, отодвигаются от мира людей, отгораживаются исхудалыми ветками и, подкрашенные понизу ржавой рыжиной ранних фонарей, всё шепчутся, шепчутся о том, от чего по зубам да хребту пробегает борзой мороз.
Сентябрь благосклонен к Ное: выманивает из дома, бросает под ноги отобранную прелую листву, подталкивает подхватить ту в руки и тут же налетает тыквенным ветром, разнося во все стороны завораживающими фейными самолётиками. Сентябрь проливается лужами, топит в них оскалившую зубы луну, поселяет в зрачке спутанное голодеревие, впаянное верхушками в перевёрнутое тормашками небо, рассаживает тут и там лопающиеся чернильные яблоки, кроющие в своих семечках вечность.
Он сладкий и волнующий, как горечавковый мёд на летней веранде, мечется из угла в угол, то курит в кулак на чьём-то балконе, сбрасывая земле не пепел, а бледные ведьмушки-грибы, то тычется носом в шапки фонарей, будто переросший несмышлёный мотылёк, ищущий источник несгорающего счастья — фонари тогда начинают моргать, мигать и, чаще всего, гаснуть.
Сентябрь обезвременивает город, уносит Августовскую бессонницу, раздавив её доброй когтистой пятернёй, бормочет что-то на ухо — так же тихо и неразборчиво, как произносят заклятие колдуны, ползает по карманам маленьким проказливым божеством, подсовывает туда жёлуди и каштановые иголки, оборачивает осины и берёзы — заговоренной мандариновой рощей.
Вода в городской реке чернеет, дома на берегах делаются приземистее, тучнее, ветер заносит в окна соль, йод и прибой уходящих в иномирье птиц, а в груди у Нои крутится, постоянно задевая сколотыми гранями узкие стенки, заволхвовленная лошадиная карусель.
Ное то легчает — тогда лицо его светлеет, ноги чаще несут наружу, в горле иногда колышется охрипший седой смех, — то становится в разы хуже: что-то хрупко-прозрачное, что так и не получается назвать, раздирает и полосует сердце, в душе созревает ощущение непричастности к миру вокруг, сам мир переходит в рисованную картинку, по венам снуёт тревога, вечерами хочется в голос рыдать.
Сны приходят и уходят приливами и отливами, задевают крылом и рукавом, рычат и ревут неизвестными песнями неизвестные города, цвета покрываются царапинами, Ное навязчиво мерещится, что кто-то с той стороны протягивает руку: может, хочет забрать с собой, может, просто зовёт.
Ему тревожно, радостно, страшно, больно, абсолютно нечем дышать.
Он ходит по комнате из круга в круг, приваливается лбом и щеками к оконному стеклу, водит по тому подушечками рук, кусает губы, рассеянно смотрит вниз — порой в голову приходит неосознанное желание распахнуть рамы, встать на подоконник и спрыгнуть в слепой уверенности такого же слепого полёта, будто бы впаянного в кровь, но потом в черепе яснеет, тело сотрясает сковывающий лёд.