Он мучился, он почти выл, хоть воя его никто и не слышал, потому что губы и связки не слушались тоже. Он драл себе ладони и мотал еле-еле покоряющейся пластилиновой головой, стоя жалкой, мусорной, побитой, трусливой, немощной псиной на трясущихся лапах, слушая и слушая колотящийся в виски посторонний голос, увещевающий сдаться, побыть тихо, в стороне, отдать, смириться и понаблюдать. Он старался продумывать ускользающие варианты, не понимая, как быть даже в случае, если черная вязь порвется и отпустит, как выстоять в одиночку против восьми, девяти, тринадцати чертовых выродков, как убраться от них с бессознательной мальчишеской тушкой на руках, когда тело разваливалось по кускам, как проснуться, как щелкнуть пальцами и очутиться там, где не было никого и ничего, и тогда…
Тогда, вслепую тараща истекающие темными слезами глаза, впервые за всю долгую, наверное, жизнь — люди ведь в их мире давно не жили дольше пятидесяти, а он успел переступить черту отбивающей неизбежным финалом половины — чувствуя себя до желчной тошноты никчемным и не могущим справиться там, где стало единственно важно, бессмысленным пустым местом в бессмысленном всепожирающем болоте, он вдруг увидел её: в самом дальнем углу, возле неприметного, связанного из веток да досок черного алтаря, приютившего какие-то бусины, фотокарточки, тряпки, стаканы с водой и простое старохристианское распятие, он очертил, выточил, узнал проклятую девку Азизу — недоросшую, странную, совсем всё же не детскую, завернутую в серый да ошкуренный собачий капюшон.
Наверное, она почувствовала. Наверное, испила вцепившийся в глотку голодный зверовый взгляд, потому как отвернулась от раскинувшегося представления, приподняла спадающую на лицо мешковатую тряпку, прищурилась и, уставившись в ту точку, в которой едва дышал, затаившись, обращающийся в волка Джек, почему-то застыла, почему-то не скорчила ожидаемой смеющейся гримасы, показывая, что он ничего не сможет сделать всё равно. Почему-то, приоткрыв рот, растерялась, быстро посмотрела на черный мальчишеский стол, снова вернулась к Поту, дотронулась двумя пальцами до шеи, как будто бы сглотнула, как будто бы распробовала что-то, что испугало её до прокравшейся сквозь накожный шоколад белизны…
Она смотрела совсем не туда, когда антилопоголовый, мерно и сонно пробормотавший про какой-то чертов шарик чертового азанде, несущего всякой коснувшейся плоти священное обожествление, вытянулся, исказился в наложенной чучельной морде, приобретшей чумной инфернальный оттенок, выпрямился в полный рост и, заорав так, что заложило уши, пронзил своим сатанинским красным прутом насаженный на острие левый мальчишеский глаз; Джек, ощущающий, как из-под кожи заместо ногтей пролезают острые волчьи когти, намеренно не смотрел в ту самую запретную сторону, будь оно всё проклято, тоже.
Мальчишка где-то на периферии заорал, мальчишка надрывал глотку до лопающихся кровавых швов, плакал, слабо-слабо трепыхался, бился, задыхался, умирал, скулил, звал, хрипел и агонизировал, только его выковыриваемый гребаный глаз чавкал гораздо громче, глаз булькал, лепился, чмокал, отчего-то до невыносимого вопля хрустел; скрипели удерживающие тощее тело ветки, стучался ножками брыкающийся стол, сипела перевозбужденная синяя антилопа, жадно собирающая пальцами с детского лица выпрыснутую кровь, слизывающая её, почти от этого кончающая, а Джек…
Джек был больше никаким, наверное, не Джеком.
Джек не чувствовал себя никаким Джеком — по крайней мере, тем Джеком, которого он сам когда-то знал: здесь и сейчас в него пришел, гвоздями приколотившись к трескающейся в жилах напряженной шкуре, жаждущий крови, смерти, мести и мяса дикий волк из тех, которых боялись, так боялись эти сраные уродливые людишки, создавшие бродящего ночами по домам монстра сами, своими жалкими грязными ручонками, душонками, обгладывающими белые младенческие косточки языками.
Волк не боялся пут, волк не знал о колдовстве, а потому колдовство не могло сразить его новой, лесной, степной, горной, дикой и каменной сущности. Волк не думал, волк не жалел, волк не собирался просчитывать и продумывать, волк желал лишь спасти, укрыть, защитить, не заботясь, сдохнет ли при этом сам, изранится ли, сумеет отсюда унести или нет, продолжится прописанная для него сказочная повесть или сегодня же прямо на этом самом месте и оборвется. Волк просто хотел забрать обратно то, что было его, и, рыча да завывая так, что черные твари отчего-то прервались, попятились, остановились, не наставили на него факелов да оружия, а отпрянули назад и, переполошенно переглянувшись, окаменели, напрыгнул, слишком быстро и слишком страшно сорвавшись со спружинивших лап, на паршивую синюю антилопу, на гнусную копытную тварь, на того, кого его братья драли из веку в век, пока перепуганные человечки не перебили их всех, пока мир не умер, пока не случился тот веющий тоскливой жутью конец, за котором становилось бесконечным попросту всё.
Волк так легко, будто та была бумажной, искусственной, ненастоящей, пугальной игрушкой, выломал сокрушающейся, мычащей, визжащей антилопе руки, двумя ударами сжатых до когтей лап разбил морду, распахнул всю пятерню, опустил на глаза и виски, сжав так, что когти накрыли прикрытые от ужаса веками глазные бляшки, очертили, погладили и, лишь на миг застыв, нажали с новой силой, выдирая их, прокалывая, выдавливая липким чпокающим муссом из кровящихся глазниц, пронзая виски, второй лапой находя несущую встревоженную жизнь артерию, перекрывая, раздирая, выламывая вставший поперек горла кадык.
Волк ведь привык убивать, волк однажды почти рассказал про тащащиеся за ним по шлейфу зловонные грешки, волк никогда прежде, пока не повстречал глупого белого ягненка, не ценил ничью жизнь. Волк баловался ничуть не лучше этих чертовых гнусавых антилоп, волк не ел, не глотал, не добывал себе мясо — волк просто играл, переступал старые попранные заповеди, развлекался.
Волк не трогал мальчишку, волк старался пока на него не смотреть, не поворачиваться к своим собственным убийцам и жертвам спиной, не оступаться, дойти до конца узкой горной тропинки, вонзить горящие заточенные зубы в каждую встреченную по пути скотину, не пощадить, не изранить, убить: он был сильнее, он был слишком привычен, выпитая некогда кровь не успела полностью высохнуть с испачканных когда-то красных ладоней, и ловить, ловить, охотиться, крутить глотки, не обращать внимания на пронизывающие тело ответные раны, было хорошо, было сладко, было так летуче и упоительно, что волк не выдерживал, волк восторженно хрипел, удовлетворенно скулил, когда, прихватывая одной лапой за горло, другой подбирал с пола свечу и прожигал топленым воском глаза и лица, запихивал жидкий пенящийся воск в глотку, заштопывал, запечатывал, душил, рвал, мстил.
Ребенок, оставленный без казни и без глаза, орал за его плечами, ребенок то бился, то вдруг пугающе затихал. Огонь, попавший на драные пёсьи шкуры, разбегался по мертвой шерсти трещащими синими искрами, лживые антилоповые собаки загорались одна за другой, налетали на нескладные носящиеся туши, падали в солому, запрягались в полымень, становились проводниками для ломящегося в ущербный мир древнего огневого Бога — Агни ли, Гефеста, пожирающего младенцев Молоха. Стонали стены, стонала потаенная дверь, стонал сам Джек, передвигающийся угловатыми рывками, не совсем на человеческих двоих, между звериными прыжками и крадучей принюхивающейся побежкой, отряхивающейся от кусающих за мясо добирающихся искр, и лишь когда застонал, занимаясь первыми языками, белый ягнячий мальчишка, когда запахло паленым уже с его стороны — тогда волк остановился, опустил занесенную для следующего удара лапу, изменился в позолочённых глазах, успокоился, остановился, осел.
Виноватым набрюшным ползком возвратился к покинутой колыбели, приблизился к тому, ради кого и воскрес, ради кого напоил огненного Бога чертовой дюжинной кровью, склонился над ним, ткнулся носом в щеку, в оставшееся от левого глаза стекающее и размазывающееся киноварное месиво, осторожно слизнул со щеки и глазницы беглую темную кровь. Огладил, отрогал, провел не подчиняющимися трясущимися ладонями, втягивая измазанные в чужом мясе когти, по тощим изломанным рукам с белесо-синими отливами, убрал с искаженного до неузнаваемости лица налипшие багрые волосы, тихо-тихо проскулил своё неумелое, побитое, поджавшее хвост волчье прощение и, разорвав на остылых запястьях кандалы да прутья, подхватив под спину и колени и подняв на руки, крепко да тесно прижав к себе, пораженно и прокаженно провыл, празднуя совсем не победу, а…