Я. – Я слышал от почитателей Курбе, что если картина эта слабее других, то это потому, что ему не хватало нужной натуры – вместо настоящих кюрэ ему позировали переодетые натурщики…
Ренуар. – Натура – вот еще одна из маний Курбе! Чтобы работать «с натуры», он устроил специальную мастерскую и привязывал теленка на постаменте для натуры!..
Я. – Но однако молодому художнику, написавшему голову Христа, Курбе сказал: «Вы, вы знакомы с Христом? Отчего не пишете вы лучше портрет вашего отца?»
Ренуар. – Это неплохо… но если бы это говорил кто-нибудь другой; у Курбе это звучит хуже. Это вот так же, как когда Манэ написал своего Христа с ангелами… Какая живопись! Какое живописное тесто! А Курбе сказал: «Видал ты ангелов, ты сам; ты знаешь, что у них есть задницы?»
Я. – Есть выражение, которое употребляют всегда, говоря о Курбе: «Как это сильно!» Ренуар. – Как-раз то же самое не переставал говорить Дега перед вещами Легро; но мне, видите ли, мне-то простая тарелочка в одно су с тремя красивыми тонами на ней нравится больше, чем километры живописи архи сильной, но надоедной!
Я. – А каковы были отношения между Мане и Курбе?
Ренуар. – Мане питал пристрастие к Курбе, который, напротив, совсем не ценил живописи Мане. Это было совершенно естественно: Курбе еще принадлежал традиции, Мане был новой эрой в живописи. Впрочем, нечего и говорить, что я не так наивен, чтобы утверждать, что в искусстве бывают течения абсолютно новые. В искусстве, как и в природе, всякая новизна есть в сущности лишь более или менее видоизмененное продолжение прошлого. Но при всем этом революция 1789 года положила начало разрушению всех традиций. Уничтожение традиций в живописи, как и в других искусствах, происходило медленно, с такой неуловимой постепенностью, что такие по-видимому наиболее революционные мастера первой половины XIX века, как Жерико, Энгр, Делакруа, Домье, еще целиком пропитаны старыми традициями. И сам Курбе, с его тяжеловесным рисунком… Между тем в лице Мане и нашей школы выступило поколение живописцев как-раз в тот момент, когда разрушительная работа, начавшаяся в 1789 г., оказалась законченной. Конечно кое-кто из этих новых пришельцев охотно обновил бы цепь традиций, огромную благотворность которых они подсознательно чувствовали; но для этого прежде всего следовало научиться ремеслу живописца, т. е., полагаясь на свои собственные силы, начать с простого, чтобы достичь сложного, подобно тому как необходимо сначала овладеть алфавитом, чтобы прочесть книгу. Понятно поэтому, что все наши старания были направлены к тому, чтобы писать елико возможно проще; но понятно также, что наследники старых традиций, начиная с тех, кто, не понимая их сами и вульгаризируя подобно Абелям Пюжолям, Жеромам и Кабанелям, превратили их в общее место, и кончая такими живописцами, как Курбе, Делакруа, Энгр, – все могли оказаться растерянными перед произведениями, которые им казались лубками из Эпиналя…
Домье однако же, осматривая выставку Мане, обронил такие слова: «Мне совсем не нравится живопись Мане, но я нахожу в ней следующие удивительные качества: она возвращает нас к Ланчелоту[23]». И та же причина, которая привлекла Домье, оттолкнула Курбе от Мане. «Я вовсе не академик, – говорил Курбе, – но живопись – ведь это не игральные карты».
Я. – Каким образом Мане, любивший Курбе, мирился с преподаванием Кутюра?
Ренуар. – Было бы несправедливо сказать, что он мирился… К Кутюру он пошел, как отправляются туда, где можно иметь модель… даже к какому-нибудь Робер-Флери…
Я. – Тому самому, о котором говорили Мане: «Послушайте, Мане, не дурачьтесь… Человек, который уже одной ногой в могиле…» на что Мане отвечал: «Да, но в ожидании могилы… другую ногу он держит в жженой сьенне…»
Ренуар. – Между Мане и Кутюром мир не мог продолжаться долго. Они расстались с таким напутствием со стороны мэтра: «Прощайте, молодой Домье!»
V. Гренуйер (Лягушатница) (1868)
Ренуар. – В 1868 году я много писал на Гренуйер. Там был такой забавный ресторан Фурнэза; это был постоянный праздник, и, потом, – какое смешанное общество!..
Читали вы «Жену Поля» Мопассана?
Я. – Эту историю молодого человека, который бросился в воду потому, что его подруга изменяла ему с женщиной?
Ренуар. – Ну, там Мопассан несколько преувеличил. В самом деле, на Гренуйер можно было видеть иногда целующихся женщин, но какой у них был невинный вид! Тогда не было еще этих шестидесятилетних женщин, наряженных двенадцатилетними девочками, с куклой подмышкой и серсо в руках! В те времена еще умели смеяться! Механика еще не овладела жизнью; у каждого еще было время для жизни и его не теряли напрасно. Одно было неприятно на Сене, теперь такой чистой, – это плывущие по течению трупы животных. На моих глазах река мало-по-малу очищалась, пока наконец лишь в редких случаях можно было увидеть труп собаки, который, к моему удивлению, оспаривали лодочники, сражаясь веслами. Потом я узнал, что невдалеке устроили колбасную фабрику.
Я постоянно пропадал у Фурнэза. Там я находил сколько угодно превосходных девушек, которые мне охотно позировали; тогда еще не приходилось, как теперь, преследовать маленькую модель в течение часа с риском оказаться в конце концов только противным стариком. Я приводил с – собой к Фурнэзу многих клиентов; в благодарность он заказал мне свой портрет и портрет своей дочери, грациозной мадам Папильон. Я изобразил папашу Фурнэза в белой куртке кондитера, пьющим стаканчик абсента. Этот холст, принятый, тогда как верх вульгарности, впоследствии, когда мои работы стали цениться на аукционах Друо, был объявлен изысканной вещью. И те самые люди, которые сегодня с такой уверенностью говорят об утонченной манере портрета папаши Фурнэза, сами не рискнули бы разориться на пять луи за портрет в те времена, когда пять луи мне были бы так полезны! Единственная польза от моих друзей для меня заключалась в том, что они заставляли позировать мне своих подруг – славных, добрых девушек.
И если случайно я получал платный заказ на портрет, то сколько трудностей приходилось преодолеть, чтобы получить деньги! Мне особенно памятен портрет жены сапожника, который я сделал за пару ботинок. Всякий раз, когда я считал картину уже готовой и посматривал на свои ботинки, являлась тетушка, дочь, или даже старая служанка:
«Не находите ли вы, что у моей племянницы, моей мамы, нашей барыни нос немного короче?..»
Чтобы наконец получить свои ботинки, я сделал заказчице нос мадам Помпадур. Но тогда начиналась новая история: только-что глаза были совсем хороши, между тем как теперь кажется, будто бы… и все семейство теснилось вокруг портрета в поисках еще не замеченных дефектов. А хорошее все-таки было время!..
И все это пустяки, если вспомнить случай с моим приятелем Б., который спросил меня как-то, что я возьму за портрет его «маленькой подруги». Я ответил ему: «50 франков». Тридцать пять лет спустя он привел ко мне женщину, в которой не было ничего ни на су:
«– Мы – позировать для портрета», – сказал он.
«– Какого портрета?»
«– Ну вы же сами знаете, Ренуар, еще до 1870 года, помните, вы обещали мне сделать женский портрет за 50 франков? Вот, видите ли, мадмуазель – дочь генерала, у нее дворянские грамоты!»
Я должен был подчиниться, но, шутки ради, попросил свою патентованную модель снять шляпу с цветами, убрать муфту и маленькую собачку; словом, я лишил мою модель всех тех аксессуаров, которые в глазах любителя являются главными достоинствами картины[24]…
Я. – Вы начали рассказывать о ваших первых картинах времен «Гренуйер», т. е. написанных в 1868-69 гг., – не к этому ли времени относится большой снежный пейзаж с фигурами?
Ренуар. – Да, конькобежцы и гуляющие в Булонском лесу. Я всегда терпеть не мог холода, и что касается зимних пейзажей, то вот только всего… Я вспоминаю, впрочем, два-три маленьких этюда. И к тому же, если и не бояться холода, то стоит ли писать снег, эту проказу на природе?!