По мере взросления у Нюсика Рубина и Шмулика Табачинского появилась одна общая физическая черта: оба стали очень высокими юношами, на голову выше меня.
Кроме перечисленных школьных друзей, у меня несколько позже появился еще один интересный и остроумный приятель – Абраша Гальтер. Вся их семья симпатизировала Советскому Союзу. Исключение не составлял даже младший братик Абраши (его имени я не помню). В дальнейшем младший Гальтер участвовал в восстании в Белостокском гетто – ему могло быть тогда лет четырнадцать. Он героически погиб, стреляя по гитлеровскому танку.
Атмосфера, в которой я рос, – город, гимназия, семья, круг знакомых – была весьма политизированной. Когда в 1934 году в Вене вспыхнуло восстание революционно настроенных рабочих, одно из первых вооруженных выступлений против фашизма в Европе, я уже был членом «Скифа» (Социалистического детского союза) и отряд наш был назван именем одного из рабочих, героически погибших на венских баррикадах.
Сопереживая, мы следили за борьбой австрийских рабочих, позже – жадно ловили сообщения о боях республиканских дивизий и интербригад против армии Франко в Испании. Некоторые из друзей брата уехали туда воевать добровольцами (брату с его больными легкими это было не под силу).
В среде гимназистов и уже работавшей молодежи часто устраивались ожесточенные дискуссии между молодыми коммунистами, социал-демократами и сионистами. Среди последних были различные течения – от левых до крайне правых, «бейтаровцев». У всех легальных молодежных организаций была своя форма. Формой «Скифа» и «Цукунфта», то есть детской и молодежной организаций еврейской социал-демократии, были синяя блуза и красный галстук.
Особенно яркие впечатления оставили первомайские демонстрации. Заводы, учреждения и школы в этот день официально работали, но все передовые люди – рабочие, ремесленники, интеллигенты, учащиеся – выходили на улицы.
Помнится, сторож нашей гимназии Семен, который, как многие его собратья по профессии, докладывал обо всем в полицию, внимательно следил – кто из учителей отпускал учеников с уроков. В демонстрациях участвовали наиболее смелые люди. Риск был немаленький. Полиция и фашиствующие молодчики тоже готовились к Первомаю. Часто вспыхивали стычки, потасовки. Коммунистические или слишком радикальные лозунги и транспаранты полиция изымала, в ход пускались дубинки. Нередкими были избиения и аресты. Приходилось видеть, как полицейские и агенты охранки с балконов и крыш домов улицы Килинского фотографировали участников демонстраций. Когда после войны я участвовал в первомайских демонстрациях в СССР, бросалось в глаза различие между добровольным риском и подвижничеством одних демонстраций и преимущественно казенным характером и заорганизованностью других.
Культурная автономия еврейского населения в Белостоке, как и в других городах довоенной Польши, выражалась не только в функционировании широкой сети школ на родном языке, но также и в наличии библиотек, газет и театров на языке идиш. В расположенном недалеко от Белостока Вильно работал Еврейский научный институт истории культуры[5].
Надо признать, что довоенное польское правительство относилось достаточно терпимо к культурным учреждениям. Но вместе с тем палец о палец не ударило, чтобы остановить еврейские погромы (например, печально известный погром в Пшитыке) и бесчинства «эндеков» («Национально-демократическая партия») и других фашиствующих групп. Более того, нет сомнения, что правящая верхушка – «группа полковников» – потворствовала этим акциям.
Не первый и не последний раз в истории преследования евреев, как и некоторых других национальных меньшинств, подобная политика помогала правительству выпускать пар из кипящего котла социальной и экономической неудовлетворенности трудящихся. Впрочем, главенствующую роль в погромах играли молодчики из имущих классов и люмпен-пролетарии.
В начале 1937 года польские власти закрыли нашу гимназию – как «рассадник» коммунизма и «подрывных» идей. Несколько месяцев мы ждали возобновления занятий, но время шло, а гимназия оставалась закрытой. Тогда родители перевели меня в частную гимназию Гутмана, в которой преподавание велось на польском языке. Она находилась на улице Жвирки и Вигуры, далеко от дома, и отец попытался сначала устроить меня в гимназию Друскина, которая была значительно ближе. Но это была дорогая и элитарная гимназия и отцу дали от ворот поворот: его репутация активного прогрессивного деятеля не устраивала консервативно настроенную дирекцию буржуазно-респектабельной школы.
Я уже около года учился в гимназии Гутмана, когда все-таки открыли нашу ранее закрытую гимназию. Семейный совет обсудил обстановку и решил более благоразумным для меня продолжить учебу в гимназии Гутмана. Честно говоря, я был рад: у меня уже завелись в новой гимназии друзья. Я очень подружился с Яшей Шварцем. Кроме того, у меня началась моя первая юношеская любовь. Роза Сокол, на два года моложе меня, симпатичная брюнетка, надолго покорила мое сердце…
Тем временем брат закончил университет. Устроиться по специальности было практически невозможно. Для этого нужны были деньги, связи и политическая благонадежность. Полиция от времени до времени беспокоила его, следила за ним, и Павел решился переехать в Вильно. Там он стал аспирантом и сотрудником Еврейского научного института и женился на Басе Швайлих, обаятельной девушке-коммунистке, просидевшей до этого несколько лет в виленской тюрьме. Полиция арестовала ее (она тогда была студенткой Виленского университета), застав за печатанием подпольных листовок. Мы познакомились с Басей, полюбили ее, хотя и жалели, что брат расстался со своей первой подругой, Идой Менаховской.
В Белостоке и его окрестностях жили родственники моих родителей. Родная сестра матери Лиза вышла замуж за Абрама Калинского, коммивояжера фабрики одеял. Жили они весьма скромно на улице Ченстоховской (эта квартира сыграла в дальнейшем важную роль в нашей жизни). У них был один сын, мой двоюродный брат Лева. Он был года на два моложе меня и учился в гимназии с преподаванием на иврите.
Взгляды у нас не совпадали, но мы ладили. По заведенному обычаю, в субботу я обедал у тети Лизы. В этот день у нее был чолнт – традиционное еврейское блюдо, которое я очень любил. Это по-особенному тушенная картошка, приобретающая коричневый цвет. Кастрюлю с картошкой, заправленной жиром, мясом и специями, накануне относили в еврейскую пекарню и оставляли в печи. Утром приходили за ней.
В нашей семье подобные традиции не соблюдали. Отец считал, что большинство подобных обычаев – культовые ритуалы, которые он, атеист и социал-демократ, категорически отвергал. Но чолнт был так вкусен, что отец уступил просьбам матери и разрешил ей отнести кастрюлю в соседнюю пекарню. Первый раз – приняли. Однако в следующий раз вышла осечка. Маму с ее кастрюлей заметила верующая женщина, жившая поблизости. Она устроила скандал владельцу пекарни и потребовала, чтобы он не принял нашу кастрюлю, поскольку мы «вероотступники» и еда, конечно, у нас «трефная», то есть приготовленная без соблюдения религиозных правил. Обескураженный пекарь извинился и попросил маму уйти с кастрюлей и больше не приходить. Этот случай лишний раз показывает, как резко пролегла граница между «вольнодумцами» и ортодоксами.
Вторым пунктом субботней программы в семье тети Лизы был поход в кино: дядя Абрам брал Леву и меня, и мы отправлялись в кинотеатр (кажется, «Аполло») на улице Сенкевича, куда у дяди почему-то были контрамарки. В основном мы смотрели американские вестерны, но попадались и хорошие фильмы. Колоссальное впечатление произвели на меня, как и на других зрителей, два советских фильма, разрешенные польскими властями: «Путевка в жизнь» и «Веселые ребята». Народу было столько, что нас буквально внесли в зал, а затем вынесли. Публика принимала фильмы с неподдельным энтузиазмом, зал неоднократно взрывался аплодисментами.
У мамы был еще брат Миша, весьма состоятельный человек. Хотя и мы, и тетя Лиза жили скромно, дядя Миша нам ничем не помогал, если не считать, что по праздникам он давал мне и Леве несколько злотых на игрушки или сладости.