Литмир - Электронная Библиотека

Габриэль ушла в дом, потом опять появилась, как призрак. Она положила передо мной дощечку, на которой лежал кусок сахара. Я решил, что сейчас мы будем, наконец, пить чай, вместо этого Габриэль, нарочно замедляя скорость движения, принесла крынку с молоком и стакан. С понтом, совершая священный ритуал, она плеснула в стакан молока и, присев рядом на железный стул, посмотрела на меня.

– Я (говорю) не змея.

– Ешь (говорит).

– Молоко?

Я удивился, я не думал, что по-французски, как и по-русски молоко можно есть.

– Сахар. Mange-moi ça> (сказала она) [50].

#21/1

Мoscou. La purge. Мikhaïl Gorbatchev vient de réussir un coup de maître: la démission de 110 cadres du comite central lui donne une majorité au sein du parlement du parti communiste (Figaro, 26 avril 1989) [51].

your teeth when you grin reflecting beams on tombstones [52] из Гамбурга в сидячем купе. Там финка, имя Килликки. Сокращённо Килл. Тёмный панк из города Лахти. Ей 17-ть. Ушла из лицея, чтобы начать реальную жизнь. Виски выбриты, волосы торчат иглами в разные стороны, намазаны, кажется, гуталином. Кругловатое детское лицо. Типичный северный румянец (щёки с морозом) слегка выбелен (не знаю, чем), глаза жирно подведены чёрной краской. Угольный лак на ногтях. Я видел панков только в Лондоне и в Германии. Во Франции их нет, но Килл утверждает, что она не панк (punk is dead), она – гот (Goth is undead) [53].

Знакомились в тамбуре. Выхожу курить, щупаю карманы, ни спичек, ни кресала. Она у двери, курит крутняк. Сквозь наушники слышу: Waiting for the death blow, waiting for the death blow, waiting for the death blow [54]. Протягивает зажигалку. На руке наколка в виде змеи. Впервые вижу женщину с татуировкой. Вместо благодарности, ору сквозь стук колёс: It doesn't matter if we all die. Ambition in the back of a black car. In a high building there is so much to do. Going home time. A story on the radio [55].

В ответ Килл вынимает наушник и вставляет мне в ухо. Затягиваемся, курим. Едем в Париж, mother fucker.

– I am Kill (она).

– I am Phil (я) [56].

Терпеть не могу, когда меня зовут Фил (но мне самому, в виде исключения, можно, тем более, когда в рифму). Прикид у Килл откатись. Всё чёрное, короткая юбка, две пары рваных колгот. Бутсы. На шее ошейник с тремя шипами. Серебряный браслет и три-четыре кольца. Уши и губа пробиты гвоздями под названием проколы (слышу слово впервые). Сходимся на любви к Роберту Смиту. Мы с Робертом одного года рождения, только он об этом не знает. У меня есть все его диски.

Ещё курим. Она даёт послушать Scary Monsters, потом Southern Death cult (обожаю песню Faith, ещё False Faces). Virgin prunes не катит, но Bauhaus прёт. Особенно Bela Lugosi’s Dead.

Хором: Undead! Undead! Undead! [57].

Не знал, что эта песня породила течение. Килл показывает лабрету на языке, играет ей. Языком Килликки выделывает чудеса, например, скручивает его пропеллером или достаёт кончиком до носа. Ручки худенькие, на запястье браслет, кожаный, тоже с шипами. На шее крест с петлёй.

– Это (она) Анкх.

Вампиры Боуи и Дёнёв резали свои жертвы пёрышком из такого креста в фильме Голод Тонни Скотта. Смотрели фильм с Шиной, у него на квартире. Освежая воспоминания, гогочем на весь вагон. Опять слушаем её плейер, она ставит кассету Siouxsie & the Banshees, потом Sex Gang Children. Я тащусь от Dieche и Shout and Scream.

Мне нравятся её бутсы, её драные колготки. Она говорит. Я молчу. Цель жизни – самоубийство. Мы говорим, курим, пьём пиво, опять пиздим. Под утро Килл на полуслове срубает сон. Видимо, тоже чёрный, с розовым подбоем. Я продолжаю сидеть, глядя в окно.

В детстве часть летних каникул я проводил в Финляндии, а потом меня везли на юг. Вспоминаю, как мы развлекались на севере, бегали по песку между сосен. Кувшинки. Морошка. Грибы. Жеребёнок на люпиновом поле. В Лупполово чуть в болоте не утонул (дырка в мшистых кочках была с блюдечко, я в неё наступил).

#22/1

Pékin. L’un des meneurs de la contestation estudiantine s’adresse aux 300 000 manifestants réunis place Tien An Мen. Derrière lui portrait géant de Sun Yat Sen, le fondateur de la République de Chine et la fin à la domination des Мandchous (Figaro, 5 mai 1989) [58]

Прохладный порывистый ветерок метёт красную пыль. Тень дерева плотная, почти чёрная, разгорячённый ребёнок, забежав в неё, может простудиться. Цикады звенят, сидя в траве, натачивают её обоюдоострые лезвия, как бритву.

Кайф разливается по всему телу. Я чувствую все его клеточки. Я ощущаю каждую пору его, каждый волосок. Хочется лечь на прозрачное дуновение щекой, закрыть глаза, раствориться, как аспирин в воде, пойти пузырями. Если бы можно было совокупиться с ветром, я бы сделал это немедленно. Я бы сделал это, не задумываясь ни на минуту.

В сумерках Габриэль молодеет на глазах. Ещё немного и она превратится в девушку, отправившуюся с возлюбленным в далёкие страны. Я вижу счастливое лицо, по которому ползают веснушки. Мелкие цветки вплетены в рыжие волосы. Губы. Глаза. Нос. В сиюминутности ощущается безумное счастье. Вечность прекрасна мгновением и измеряется только его качеством. Полароид тут не поможет.

Огонь горит. Мы пьём шампанское, закусываем его хлебом, оливками. Едим. Мы насыщаемся ртом, зубами, языком, губами, глазами, ноздрями, ушами, кишками, желудком. Мясной сок проливается в вены, как кокаин. Мы жрём, мы смеёмся, мы лапаем жизнь, тискаем ей жопу, сосём её с хуем пизду, мы упиваемся плотью, не проводя границ между материями, чувствуя, что всё едино и свято, чисто и плодородно – всё наполнено жизнью. Хорошо. Пока жизнь бьёт в артериях горячим ключом, нужно радоваться её напору. Радоваться (блядь!), радоваться и веселиться! Потому что когда лежишь в гробу, бледная кожа трупа столь отвратительна, что даже рубашка не прилипает к ней, даже цветы вянут по обе стороны головы, и вдова смотрит на юношу. Любовь навсегда останется с жизнью. И суда не будет, потому что жизнь – это не преступление. Не ты – тебя убивают. Со смертью есть только забвение. С жизнью есть только правда. Нет большего преступления, чем лишать человека радости жить. Быть и есть, смеяться и плакать, ебаться и ненавидеть, любить и спать.

– T’as jamais mangé çà (спрашивает), dis! [49]

Не касаясь моего тела, она проходит мимо, как сквозняк от полы. Я чувствую её тепло. Оно набегает, а потом отступает прозрачными волнами. Там что-то такое. Там что-то искрится, как планктон, и щёлкает, как электрические заряды. Едим прованскую уху. Пьём вино. Цикады орут. Мы едим солнечник. Мы едим морского чёрта и триглу. Мы едим угрей и морского ерша. Мы едим барабулек и мелких крабов. Вчера всё это жило, плавало, росло и цвело, дышало и шевелилось. А сегодня не умерло потому, что живёт в нас, радует нас, становится незабываемым, оно сообщает нашей жизни смысл, который мы называем счастьем. Мы говорим смерти НЕТ. Мы говорим жизни ДА. Жизнь у всех одна. Не в единственном экземпляре, а общая. Никому не принадлежит и на всех не делится. Она есть, вот и всё. Просто есть. Все и всё связаны ею. Время или смерть разлучают. Делят. Это и есть то самое, что делит мир надвое, как Берлинская стена. Время – дьявол, которого нет.

Гаснущий воздух становится свежее и чище. Летучие мыши мелькают из стороны в сторону. Мы жуём артишоки и ветчину, козий сыр с шоколадом. Мы ходим босяком по росе. Мы слушаем соловья. Если я по-настоящему прожил секунды, минуты, питаясь со всех сторон всеми дырками и усиками моего существа, то часть этого пиздатого времени я определённо кайфую именно здесь, на этой старинной кровожадной ферме. Эта воистину прочувствованная жизнь есть по существу наиболее общая жизнь, ощутимая как часть целой, не принадлежащей мне и безвременной жизни, вселенского бытия, в котором связано всё, таракан – с луной, камень – с актрисой порнографического кинофильма.

22
{"b":"718877","o":1}