Литмир - Электронная Библиотека

Многие, получив уникальную возможность уехать из СССР, жили в Париже с наполненными штанами. Во всяком случае, от многих шла ядовитая вонь. Может, так было интересней, не знаю. Известно, что выпустить человека из тюрьмы, не означает сделать его свободным. Чаще же всего, самыми подозрительными были те, до кого никому вообще не было дела. Именно они были убеждены, что за ними следят, и их телефоны прослушивают. Они даже знали, кто занимается этими чёрными делами и щедро делились своими знаниями с первым встречным.

Послушать, выходило, что русских в Париже сперва надинамил СССР, а потом кинуло общество потребления, так что недовольство коммунизмом сменялось в их мозгах недовольством строем капиталистическим. Точнее, французским социализмом. И, несмотря на то, что большинство из них жило в социальном жилье на государственное пособие, они постоянно находили во Франции вопиющие недостатки, а французов презирали за мелочность, чопорность, незнание языков, их гадкую кухню, скупость, алкоголизм и, главное, за то, что те не могли допереть петушиными мозгами, что в виде, так называемой, русской эмиграции они получали незаслуженный подарок. Русские женщины, по их мнению, были самыми красивыми, а русские мужчины – самыми читающими в мире. Среди них были правозащитники, готовые продать всё что угодно за столп мученика, философы-наркоманы с глазами, сияющими, как уличные фонари, истинно верующие, которые домолились до паранойи, художники-долбоёбы, почистившие в последний раз зубы в Советском союзе. Там были критики, наполненные ядовитыми слюнями, и бритые женщин, теряющие человеческое обличье с нечеловеческой скоростью, и много было разных других уродцев, неудачников, недоёбышей и карманных гениев, бородатых провинциалов, возомнивших себя представителями нового золотого или серебряного века, который, пользуясь таблицей Менделеева, точнее бы было назвать оловянным.

Среди них встречались и замечательные личности, попалось несколько добрых женщин, была даже пара настоящих гениев, но, в основном, это было общество, состоящее из жалких претенциозных обывателей, придумывающих себе прошлое с настоящим. Они играли в первую эмиграцию, называли друг друга на вы, одевались по моде первой четверти столетия, а то и 19-го века, культивировали вычурно-изящные манеры, говорили исключительно благородным слогом и писали на бумаге с вензелем. Другие, напротив, меняли фамилию, старались забыть родной язык, вычеркнуть раз и навсегда всё, что было и раствориться поскорее в толпе, чтобы бесстрашно переходить улицу в положенном месте.

Сперва мне казалось, что как и в армии, за границей мне постоянно приходилось иметь дело с такими, кто, в принципе, никогда не должен был встретиться мне на пути. Но я ошибался. Я получил как раз то, что заслуживал. Пораскинуть мозгами, в этой сборной солянке не хватало только диетической колбаски в виде моей особи. Принёся этот лакомый кусочек, я, наконец, влился в стадо оборванцев под общим названием русская эмиграция 3-й волны.

Шине было неловко и просто бродить по улицам. Это было ясно без слов. Но, главное (думаю), его стесняла собственная тревога, он испытывал унизительное чувство, к которому привычки не имел. Шине было противно бояться, я это знал точно. Он был циничен и высокомерен, незнакомцу почти невозможно было к нему подойти, в привычном понимании, Шина был лишён того, что называется совестью, было бы ошибочно назвать Шину неуязвимым или нечувствительным, но если он и испытывал острые чувства, то на лице их прочесть было нельзя. Comme tous les êtres réellement forts (как написал его любимый писатель), il avait l’humeur égale [47]. Ко всему прочему, Шина был прирождённый аферист. Если б я был бабой (повторял он слова миллионера Максвелла), я бы был постоянно беременной. Один мудозвон жаловался мне, что в юности был дураком и пропустил мимо носа много свежего мясо, которое само в рот лезло, вот бы, дескать, туда теперь – обратно лет эдак на тридцать назад, только с теперешним знанием и опытом. Шина с таким знанием и опытом родился, так что тратить времени надобности не имел.

Как бы между прочим, я предложил Шине зайти ко мне. Оценив моё предложение, он скорчил гримасу. Я понял, что Шина завидует. Всего, может, половину секунды, один миг в глазах его промелькнуло искрометное нечто, что тут же погасло. Я почувствовал, как под колокольный звон Нотр-Дама моя грудь выкатывается на набережную колесом.

Мы были лучшими друзьями с детства, часто прогуливали уроки, пускали ранней весной спички по ручьям или дрочили, сидя друг напротив друга, катались на кабинках лифта, курили до тошноты, позднее угоняли машины близких знакомых или родственников, купались в ванне вместе с подружками, не важно, мы не раз признавались друг другу, что ценнее этого ощущения нет ничего. По напористому торжеству ничто не может перекрыть состояние побега. Ничто не сможет сравниться с драйвом оторванности и пресловутой свободы, даже если никак её не использовать. Именно никак не использовать. Никогда и никак. Пусть она ни к чему не приводит. Идти себе туда или сюда, куда хочется или попросту следовать направлению воздушных потоков, как птица. Высвобождать, короче, воображение. Побег нужен для свободы фантазии. Даже если мысль и лишена всякого смысла. Впоследствии, вкуса к такой свободе уже не отнять.

Не удержавшись, я улыбнулся. Шина насупился (у него был очень цепкий взгляд), достал сигареты. Стукнув пачкой по тыльной стороне ладони, он уткнулся в пригоршню и прикурил. Поливая берег белым светом, мимо проползал плоский речной трамвайчик, и мелкий дождь в ослепительном неоновом потоке казался рассыпчатым снегом. Сощурившись, Шина отвернулся и протянул мне пачку, но я достал свои. Если бы он в эту секунду двинул мне в челюсть, я бы не удивился.

#20/1

Quatre ans, presque jour pour jour, après le <plenum d’avril> qui donna naissance à la pérestroïka, Мikhaïl Gorbatchev en a convoqué pour ce matin un autre qui pourrait la remettre en question (Figaro, 25 avril 1989) [48].

Небо меняло цвет, оглушительно звенели цикады. Трогая красную пыль, по чёрствой земле дул освежающий ветерок. Я хмелел от его аромата. Если бы можно было совокупиться с ним, я бы сделал это с радостью, не задумываясь ни на минуту. Тогда бы, пробив хуем Луну, я забрызгал бы Млечный путь новыми звёздами.

В сгущающихся сумерках Габриэль совсем помолодела. Взглянув на неё, я вдруг увидел ту девушку, которая некогда отправилась с возлюбленным в далёкие страны. Глядя на счастливое, кажущееся прозрачным лицо, по которому ползали яркие веснушки, на мелкие цветки, вплетённые в рыжие волосы, увиденное показалось мне настолько достоверным, что я с опаской покосился на холм, убивший её мужа. Не забавляя ли его (думаю), Габриэль делает всё это? Холм, кстати, тоже не стоял на месте, он плыл в желтоватой дымке, поднимающейся с земли. Габриэль попросила меня развести огонь. На земле из камней был сложен очаг, на котором лежала решётка от холодильника. Мы пили шампанское, закусывая крестьянским хлебом, тапенадой и оливками, потом откупорили бутылку Meursault с истлевшей этикеткой. Габриэль приготовила буйабесс.

– T’as jamais mangé çà (спросила она), dis? [49]

Она то и дело, проходила мимо, едва не касаясь моего тела, я чувствовал её тепло, которое набегало и потом вновь отступало волнами, в которых что-то искрилось, как планктон, и щёлкало, как электрические заряды. Однажды я уже пробовал прованскую уху, но чтобы со вкусом Мистраля и пением цикад, такого ещё никогда не было и вряд ли в скором времени повторится. Я ничего не знал и про рыбу солнечник, морского чёрта и триглу. Кроме угря, морского ерша и барабульки там были ещё (как сказала Габриэль) скальные рыбы и мелкие крабы. Как Винни-Пух, я больше всего на свете обожал подкрепиться, поэтому в тот вечер был, действительно, счастлив. И во всём пережитом в тот вечер и ночь наслаждении было нечто гастрономическое, сквозившее чувственной истиной, которую ухватить никак невозможно, можно почувствовать, как она тает на языке, наполняя ноздри душистыми и прозрачными, как пузырьки, молекулами кислорода. Гаснущий воздух становился свежее и чище. Летучие мыши мелькали из одного угла зрения в другой, как чёртики в белой горячке. Мы уплетали артишоки, ветчину с овощами, запечёнными с базиликом и каперсами. Дым разведённого костра заплетал мне в косы мозги. Мы ели козий сыр, пили арманьяк с шоколадом, курили фантастический план, ходили босяком по росе и, наконец, слушали соловья.

21
{"b":"718877","o":1}