– Детей полагается ждать с распростертыми объятиями, – заключила третья.
Ее отца выписали из больницы через месяц. Столичная пресса разъехалась, погибшего ребенка похоронили – траурная процессия прошла тем же путем, что и на празднике урожая. Отец сидел перед телевизором – тихо и неподвижно. Левая штанина его брюк болталась спереди, как призрак ноги. Мыть окна он больше не мог. Тогда-то наша Мать в первый раз пожелала, чтобы всего этого не случилось.
«Вот так и начался Парад», – рассказывала она.
Парад ее злоключений.
«Ну вот», – вздыхала она всякий раз, когда что-то случалось – уволили ли Отца, учитель ли позвонил узнать, почему кого-то из нас не было в школе, ударил ли впервые Отец Итана. «Это Парад, – говорила она. – Ничего не поделаешь!»
Перестав быть всем известной Принцессой урожая, Мать ухаживала за своим отцом, так как ее мама работала в деревенском магазине сверхурочно. Дочь следила, чтобы отец съедал завтрак, ведь мама заподозрила, что он пытается уморить себя голодом; проверяла обрубок ноги – не попала ли в рану инфекция. Отец сидел в кресле, дочь стояла на коленях на полу. Наша Мать гордилась своими обязанностями. Она касалась гладкой, запечатанной кожи, багрового рубца, оставшегося там, где накладывали шов, и думала, что, может быть, она станет доктором.
Во время осмотров оба – и отец, и дочь – хранили молчание. Отец больше не расспрашивал о новых интервью, а ей нечего было ему показать. Кроме отца наша Мать присматривала еще и за сестрой. Пэгги исполнилось восемь, и она доставляла много хлопот.
«У нее нет таких способностей, как у тебя, Деб, – говорила ей мама, – ей нужно помогать».
Покончив со своими уроками, Мать садилась за уроки Пэгги, с грустью – задания были по-детски просты. На некоторые вопросы она специально отвечала неправильно, чтобы учителя ничего не заподозрили, но иногда здания оказывались совсем уж элементарными, и она надеялась, что Пэгги однажды вызовут к доске и попросят ответить.
Вступительные экзамены в гимназию Мать провалила. Семья никак на это не отреагировала, как будто она и не подавала никогда никаких надежд. Парад продолжался. Мать пошла в местную общеобразовательную школу, наводненную болванами-фермерами и их будущими женами, и все они воняли навозом. У нее была одна-единственная подруга – Карен, болезненно худая, бесконечно скучная; ее семья переехала в деревню недавно. Когда Карен прикуривала сигарету, в глаза бросались ее кровоточащие, поломанные ногти. Учителя говорили, что Мать рассеянна и учится через пень-колоду. А разве могло быть иначе, ведь ясно как день: ее место не здесь. У нее появился псориаз – зудящие пятна на локтях и под глазами, – и она стала очень чувствительной. Мама так и объясняла жителям деревни, когда ее спрашивали в магазине, что же случилось с Деборой: она очень чувствительная девочка. В довершение всех бед Пэгги как-то умудрилась сдать экзамены в ту самую гимназию и теперь разговаривала со всеми отрывисто и жеманно, и голос ее пронзал все стены их наклоненного дома. И это Пэгги, для которой она пожертвовала всем.
Иногда по вечерам можно было увидеть, как Мать, не сменив школьную форму, направляется через всю деревню в Сельскую христианскую церковь – на мессу. Она шла быстрым шагом, согнув руки в локтях, колготки на щиколотках собирались складками, – и всегда одна. Приходила прямо перед началом службы и уходила до того, как прихожане поднимались со своих мест. В деревне ее называли образцом всепрощения. На самом же деле ей просто нравилось уходить по вечерам из дома, а еще – видеть, как облегченно улыбаются прихожане, радуясь тому, что она их простила.
В шестнадцать лет, обладая довольно поверхностными знаниями, Мать распрощалась со школой, записалась на курсы секретарей в городе и, как только представилась возможность, уехала из деревни – перебралась за болота, в пригород, избавившись таким образом от Пэгги с ее новой манерой речи и от необходимости ухаживать за отцом, который все больше уходил в себя. Со временем он иссох, вжался в обивку своего кресла. Когда она подошла, чтобы поцеловать его прощание, он вздрогнул, словно от удара.
Когда мы с Итаном были маленькими и еще не конкурировали друг с другом, родители позволяли нам выбрать историю на ночь. (Отец считал, что книги не идут ни в какое сравнение с его рассказами; «Кому нужна была бумага во времена Гомера!» – говорил он, не удосужившись заглянуть в историю развития бумажной промышленности.) Итан больше всего любил слушать драматическое повествование о своем появлении на свет, которое всегда заканчивалась тем, что Мать сдвигала ковер в гостиной и показывала коричневое «родимое» пятно, оставшееся на напольном покрытии в том месте, где родился сын. Моей же любимой оставалась история о том, как познакомились наши родители.
Как-то в субботний вечер Карен уговорила Мать поехать с ней в город. «Ну ты вообще стала скучная, – сказала она, – даже скучнее, чем раньше». (На тот момент Мать думала, что Карен не замужем, по-прежнему живет с родителями и у нее не все в порядке с головой; «Кто тут еще скучный», – говорила Мать.) Они нарядились в квартирке Матери; тогда она носила черное, распускала белоснежные волосы до самой талии и по любому поводу включала какую-нибудь грустную песню Элвиса. Прихватив бутылку рислинга, чтобы распить ее по дороге, они с Карен сели в автобус.
Вечер обернулся кошмаром. Они приехали в бар, расположенный довольно далеко от центра, – шаткие стулья, игровые автоматы, липкий пол, – где один из бывших любовников Карен работал барменом. Оба притворились, будто не ожидали увидеть друг друга, но Мать прекрасно поняла: они обо всем договорились заранее. Она была третьей лишней, и Карен позвала ее, чтобы не скучать, пока ее дружок работает. Они выпили водки с апельсиновым соком за счет заведения, и бармен подмигнул Матери, когда Карен отлучилась в туалет. В одиннадцать поставили пластинку – что-то тяжелое, Мать не слышала такой музыки раньше, – и Карен с барменом пошли танцевать. К ним присоединилась беззубая женщина, вся в блестках, а один из завсегдатаев, едва державшийся на ногах, виляя бедрами, направился прямо к Матери. Попереминавшись с ноги на ногу, она схватила со стула свою куртку и ушла прочь.
Она не знала, где находится, и побрела к автобусной остановке, в глазах стояли слезы. Обычно в это время она уже забывалась сном под своим теплым одеялом. В этой части города дома́ располагались далеко друг от друга, и в пустырях между ними повисла такая темнота, что Мать не видела собственных туфель. Она шла через мертвые зоны, то и дело оступаясь, попадая то в лужу, то в рытвину. Она была абсолютно уверена, что совершенно заблудилась.
Примерно через полчаса Мать набрела на церковь, стоявшую в стороне от улиц, в самом конце дорожки из гравия, вьющейся среди могил. Стены из кирпича теплого терракотового оттенка едва виднелись в темноте. Уже миновала полночь, но в цветных окошках мерцал огонек – то горели свечи. Значит, внутри кто-то был.
Недолго думая, Мать распахнула двери. Она решила, что здесь можно переждать до утра и уйти задолго до начала первой воскресной службы. Она разулась на пороге, одернула подол. На каменном полу оставались влажные следы ее ног. В глубине придела горели пять свечей. Она прошла к ним на цыпочках, внимательно оглядывая каждую скамью. Дойдя до кафедры, обернулась и, изображая, будто приветствует прихожан, произнесла:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте! – откликнулся наш Отец.
У Матери затрепетало сердце. Он стоял на хо́рах, прямо над ней, опершись ладонями о перила.
– Привет, – сказала она.
– Привет, – повторил Отец. – Я не ожидал, что кто-то зайдет.
– Я так глупо себя чувствую, – поделилась Мать. – Но я заблудилась.
– Это вовсе не глупо, – ответил Отец.
– А вы что здесь делаете?
– Помогаю. Проверяю новое освещение. Не хотите присоединиться? – И он поманил ее рукой.
Мать все еще дрожала.
– Да не бойтесь вы, – рассмеялся он, увидев, что она не двигается с места.