Лягушки плодились под звук длинных свечей на вечерней набережной. Стружка свежесрубленного дерева загибалась от нажима рубанка. Брошь прокалывала нежный палец, окропляя мир невинностью. Событие. Ее сегодняшний день – великое событие, неупомянутое в секретных исторических архивах несмыкающихся голосовых связок, с хрипом ткущих худой воздух, надламывающий прильнувший к груди винноцветный океан из крови и злости. Женщина была слаба и сидела в одиночестве на табуретке. Она плакала. Мысли и чувства ее были спутанны и странны. Она была неизведанной, брошенной и тихой. Выковать этот день и зажать вертлявый вывод в щели между вечером и ночью, сидя на кухне. Отлично, приехали. Догадаться. Отыскать. Родить. Стать. Я встала и открыла миру стать. Я статуя, статья и стать, я мать. Что с ней творится? Что с ней происходит здесь и сейчас? Открывается океан и луна обещает спустить свой прах в лоно ее рук. Солнце застывает и ищет покоя от гнева жгучего тепла. Девочка стояла. В ее протянутых руках гнездился воздух, ручьи и лесной воздух. Машины стонущих заводов тормозили скрежет гнойного сочетания масла и энергии металла. Стук. Скрежет. Дом. Рев. Кнут. Ее бьют кнутом, стегают этим днем. Этот день – кнут безчестья и равнодушья. Никто не просит ее проснуться, раздеться, бросить щит. Никто не обратится в пепел дымного воспоминанья по убийству ступней толстого башмака стонущей огнем сигареты, которая выпала со рта могущественного правителя дней временных и терпких. Падает стена. Падает древо. Падает слеза. Падает платье. Падает человек. Падает башня. Падает ребенок. Падает серьга. Падает сбитая птица. Мироздание собирается в воронку дышащего сосредоточения по выводу птенцов из тигриного вольера, в котором кофе превращено в лед замороженной крови китов, которые борятся с полотенцем птенцов, горящих в платье дышащих мглой лесов, рубленых ножами и изрезанных пилами болью шприцов тягости, в которой капли годны для айсбергов, а птенцы превращены в листья трагедий по неизбывности худосочных утрат водяных струй в пустынной глади гладной сладости жгучего стога сена, стоящего в поле в тысячекратном одиночестве. Стог. Пламя. Дым. Человек. Ребенок. Женщина. Боль. Одинокая боль. Ничтожество. Ничто. Никто распахивает сад для наслаждения рубленой грядью шокаладной массы ноющего наступления слоев один на другой, человек на человека, достоинство под порабощением робостью робких рабов раболепия просвещенности, вздернутой пыльной петлей, кружащей вокруг шеи независимой воли, поднятого пламенем кулака к солнцу свободы, ждущего взрыва горячих источников алкоголя, бродящего в крови как алчущий истины путник, скомканный равнодушием улиц странник, сбитый соком гнева сон теневого прозренья, спущенный парус трезвого мышления в дерганых ветром чувств. Девочка стояла. В ее руках было все, что приковано этим днем в самость возрастающей в ней женщины, зачавшей от нелюбимого в безумной любви мужчины. Девочка хотела знать все. Женщина хотела принять ванну и курить. Ей хотело пить. Ей хотелось напиться. Много пить, много есть, много спать. Длинный пирс, лепестки лунного пути на рябой глади моря, дымное вино.
Женщина пошла и набрала ванну. Она дождалась, пока вода наполнит белоснежное судно до краев и опустилась в него с ждущим разрешения разреженного ряда страха, сжимающего вены непрошенным средоточением революции нагого против спрятанного, задернутого, закрытого, зашитого. Женщина была голой и лежала в горячей воде, пытаясь понять свои ощущения, чувства и мысли. Все было настолько неопределенно и странно в ее голове, что несколько пугало двойное ее присутствие в разреженной светом темноте. Ей хотелось родить здесь и сейчас, свое чадо прямо из воды в воду. Он не захлебнется, не умрет. Он станет иным, познав восходящую разность между околоплодной водой и водой, в которой отдыхает его мать. Воссоздание среды чрева. Женщина погружалась в свое собственное рождение, перезапуская самость, личное рвалось перезарядиться огнедышащей перестрелкой тревог и правдивостей. Запретное мгновение расходилось волнами вдоль незащищенного тела, танцующего на барабанах гнева, любви и несправедливости. Вавилон пал. Свитки сожжены. История утоплена в крови невинных младенцев. Клоуны. Лисьи норы. Стертая помада. Избитый воздух. Рев, рев, рев. Плач, плач, плач. Палач. Отрубленная рука вора. Бьющаяся конвульсией вена остывающего впечатлением смерти преступного глаза. В глазу вороны выклюют достоверность несущихся в тонелях будущего мотоциклов с кожанными водителями. Водители пьют виски, вопят, их черные очки собирают пляс встречных огней. Неистовое преодоление ограничения. Песнь грубо истесанного временем тела, плывущего в согретой болью воде. Женщина летела вперед. Ничего нет. Есть она. Чадо должно появиться на свет, испытыв шанс всего. Шанс всего – это и есть выбор Бога, когда он неосознан религиозным вмешательством в нестерпимо невинное участие частного в вечном. Барабанная дробь ресниц множила частоту тысяч кадров, из которых плодилось мгновение расслабления в лучах комнатного света, когда одинокая женщина не понимает ни себя, ни мира, ни своего будущего. Она брошена всем во все. Мочевой пузырь расслабляется. Единство противоположностей. Спущенное в ад ничтожество церковных тайн и режущих сердце догадок. Щупальца матерей. Длани отцов. Тоги предков. Душение традицией. История ниспускается куполом древнего Бога. Он беспощаден и несчастен. В ванне хорошо. В ее открытый рот втекал произвольная влага одиночества и горя, в котором зарождается подлинность, дергающая конвульсией отстраненное счастье.
Глава 3. Древнее чадо.
Женщина была официанткой. У нее был случайный секс. Она должна вскоре родить. Она живет одна. У нее есть ко(т)шка. Она не одна. Она – это она. Ее зовут, но не могут дозваться, потому что голоса остыли в памяти – ее родители и ближайшие родственники мертвы. Кто ей поможет? Государство? Да оно себе бы помогло. Приходится рассчитывать только на себя. Спрятаться в дикое воображение – тайное искусство. Может быть ей написать книгу? Да кому нужна эта книга. О чем писать? О том, как она когда с ним, то после с ней никого. Тужься. Тужься! Еще! Я должна родить, потому что не имею права убить то, что хочет пошатнуть этот мир. Я пошатну этот мир. Мой ребенок будет самым точным отображением собственной воли. Да лишь бы родился здоровым, все остальное тлен. Запахи фломастеров, их скрип по бумаге, ванильные жевачки, дача бабушки с абрикосовой рощей, носиться босиком в арыках. Арыки – это специальные каналы для стока горной воды с вершин в низину. В ней можно купаться и ловить ужей. А потом детский садик и первое насилие над личностью, подавление свобод, тусклые лампы в глазах воспитательниц, запах манной каши, спадающие гольфы на гимнастике. Неудовлетворенная в постели женщина решила воспитывать чужих детей, прячущих свои руки под стул при одном ее приближении. На детских лицах презрение и страх. Искривление жесткого тела в женских латах черного свитера и вытертых локтями джинс. Мешки под глазами. Сальные волосы послушны старым ладоням, которые хотят гладить сфинкса, подстреленного из гладкоствольного ружья Кирком Дугласом, в котором видно Шона Коннери, Владимира Тихонова и Егора Крида. Ее девченка будет скандальной красавицей, непослушной и истеричной. Разбой средь бела дня и битые мужские сердца. Ступай голыми ногами по стеклу. Не бойся. Закопанная в песок мертвая кошка, пока не видят воспитатели. Наш секрет. Кто расскажет, тому иглу под ноготь и должен съесть козюльку. Улица, фантики, золотые цепочки, лазить по стройкам и мусоркам, пока с балконов не заорут "Дааааамооой". У нее будет шикарное детство. Как у меня? Нет, это же мое детство было таким. А каким будет ее? Именно ее? Папа приносил нам со свадеб то платки, то сувениры, то конфеты. Свадьбы были чужими, а подарки нашими. Или бабушка. Когда приходила к нам в гости, первое, что мы делали – заглядывали к ней в сумку, даже несмотря на лицо. Лицо не важно, если руки тяжелы. Всегда от нее исходило какое-то чувство неестественности, она резко пахла дешевым одеколоном и всегда оставляла на щеке след от коралловой помады, которую тут же стираешь военным тылом. Это все неинтересно и противно. Цель – содержимое ее сумок. Игрушки, сладости, китайские платья. А потом разговоры на кухне. "Эта сволочь опять запила". "Этот сын не ваш, не могу так жить". "Он дает деньги только на молоко и хлеб". "А ты поменьше к любовникам ходи, лучше за детьми смотри". "Повадилась Библией прикрываться по воскресеньям". "Что вы такое говорите? Нам нельзя любовников, это грех". "А откуда у тебя эта беличья шуба?". "Да это же видно по лицу, что врет". "А где дети?". "Спина ноет третий день". "Мне досталась гуманитарная помощь из Германии от соверующих, оттуда и беличья шуба". "Я пошел репетировать". "Сделай огонь поменьше". "Дети!". "Харе Кришна!". Никто не дрался и не орал. Шум, борьба и жизнь. Не слышно никого, но в тоже время слышно каждого. За обедом папа и мама смотрят друг на друга так, будто я еще не родилась. Подарки, черно-белый телевизор, арыки, сваренные петушиные головы в супе. Я была счастлива. Если зародышу до 12 недель, можно прекратить это все. Но нет, я не из таких. Я не инвалид, не живу на улице, лежу в горячей ванне. Беспросвет впереди и это явно не он.