Рабское «служение Богу» он ценил невысоко:
«Часто слышу досужие речи людские о том, чтобы Богу служить (servir Dieu), но почти не слышу разговоров о том, чтобы Богу послужить, [оказаться полезным] (servir à Dieu), ведь очень мало людей, знающих, что же это за труд» [MP № 911].
Ещё более отвратительна ему была абстрактная вера в «высший разум» или «высшее начало», которое сотворило мир, но более с человеком уже не имеет связи – популярная тогда идея, балансировавшая между атеистическим материализмом и «церковностью»: «на язычника я злюсь не так, как на деиста» [MP. № 631]. От насмешек над аскетизмом и религиозностью, бытовавших среди аристократии, он был далёк:
«Люди в свете думают, что святым быть нельзя, не будучи дураком. Они не знают, что как раз наоборот, единственный настоящий способ не быть дураком – это быть святым» [MP № 980].
Он сожалел, что общество не знает середины между показным святошеством (le cagotisme) и безбожием (l’impieté):
«Вот почему так мало людей, да можно сказать, почти никто, меня не уразумел (compris)» [MP. № 1121].
К священнослужителям он, напротив, относился со снисходительным юмором:
«Находясь в Риме в 1787 г., я видел, как Папа Римский в церкви Святого Петра служил торжественный рождественский молебен. Для этой церемонии Папа напяливает на себя бесчисленное множество священнических и иных одеяний, так что задыхается от жары, и пот выступает на лице крупными каплями. Известно, что для него, как и для стольких других, священный сан – это ремесло (metier), дающее средства к существованию. Я не мог удержаться, чтобы майору Тиману, который был рядом, не процитировать этот отрывок из книги Бытия: "В поте лица твоего будешь есть хлеб”» (Быт. 3:19, в оригинале дан латинский текст из Вульгаты – М. Ф.) [MP № 596].
Юмор, отдававший горькой иронией, был присущ его отношению к людям вообще:
«Не раз я говорил сам себе, что человек – существо, без зонтика пересекающее грозовые пределы этой природы, в которых постоянно бывают бури. Ещё я говорил с весёлостью, мне довольно привычной, что по [испорченной] причёске оно и заметно» [MP № 634].
Себя несчастным Сен-Мартен, если не считать его печали об участи людской, не считал:
«Маркиза де ля Круа[36] говорила мне пророческим тоном, что никогда я не буду счастлив. Она меня очень плохо знала. Я только таким и был всю жизнь – счастливым» [MP № 774].
2. Религиозно-философская система «амбуазского теософа»
Обращаясь к учению Сен-Мартена, необходимо иметь в виду ряд немаловажных моментов, игнорирование которых начисто закроет дорогу к постижению его доктрины. Хотя, как читатель заметит при чтении «Крокодила», его автор был человеком весьма начитанным, он оценивал книги вообще, и свои в частности, очень невысоко. В стенограмме дискуссии 1795 г. с Гара можно прочесть обескураживающее признание Сен-Мартена в ответ на обвинение в заимствовании философских положений Хатчесона, ему неизвестного:
«Чуть получше я знаю работы Руссо, хотя, в общем-то, я уже давно книгами пренебрегаю» (quoiquén généralj'aye negligee les livres depuis long-tems) [Saint-Martin 1801: 104–105].
Специфика его доктрины состояла в разыскании истин не книжных, а «душевных», то есть заложенных в каждой людской душе. Не были кокетством слова Сен-Мартена:
«Все мною написанные книги имели единственную цель – побудить читателя отставить все книги, не исключая и моих собственных» [MP. № 45].
Дело не в том, что ему было нечего сообщить читателю: «это правда – на всём свете не нашлось бы достаточно бумаги, чтобы я смог записать всё, что имею сказать» [MP. № 96]. Сен-Мартен рано понял, что количество книг не определяет качество – всходы плодов обратно пропорциональны посевам [MP. № 436]. Он считал, что «книги – это окна в храм истины, но не врата», и неслучайно Христос книг не писал [MP. № 440], ибо «дела действеннее книг» [MP. № 334]. «Писать, думать, говорить должны мы в человеке, не на бумаге» [MP. № 262].
Книги, являющиеся «только свидетельством нашего невежества» [MP. № 40], Сен-Мартен презирал, и не только чужие, но и свои собственные:
«На мой взгляд, они должны были служить не более чем подручным средством (accessoire), и я был вынужден их писать и одновременно как бы совсем и не писать, столь выше книг творчество людское. Потому я весьма далёк от того, чтобы свои книги считать чем-либо значащим. К тому же могу сказать, что основные положения моих книг столь просты и неизощрённы (creuses), что должны от большинства читателей ускользать» [MP № 577].
В конце жизни Сен-Мартен заметил:
«Труд писательский не должен и не мог быть для меня более, чем мнимой подменой труда настоящего, которой он и стал. Моя душа уже успела почуять явные, пусть и запоздавшие приметы настоящего, к которому я был призван, единственного, который по моему счёту и мог иметь какой-то вес и значение для божественной работы. Всякий иной труд кроме этого – плод моей лени и небрежного отношения к своему подлинному ремеслу» (курсив наш – М. Ф.) [MP. № 909].
Тогда как другие авторы на написании своих книг скон-центированы, «книги я пишу только так, как совершают люди омовение. Вот почему они так небрежны и для глаз людских так мало привлекательны» [MP. № 1086].
В последние годы, размышляя о том, насколько мала цена всего, что он успел оставить в этом мире на бумаге, Сен-Мартен повторял своё собственное двустишие [MP. № 513]:
«Наполнилась сума чуток – тем, что оставил на бумажке.
Но быть царём лишь краткий срок – деньгам бумажным нет поблажки».
Учёных, пишущих книги, Сен-Мартен сравнивал с попугаями, твердящими одно и то же, или птичками, чирикающими повторяющиеся песни, взлетая на пару мгновений и вновь усаживаясь на привычную жёрдочку в клетке [MP. № 545]. Только в этом контексте сознательного пренебрежения книжными, «мёртвыми» знаниями, почти революционного отвержения их Сен-Мартеном, можно понять «книжную казнь» в 38-й песне его поэмы [Delon 1989: 123], также как и видение профессора красноречия в 16-й, «зловещее для книгохранилищ»:
«Библиотеки суть для духа людского то же самое, что и аптеки для его тела. И одни и другие – свидетельства его болезней. Иногда служат они для облегчения страданий, гораздо чаще – их увеличению, что приводит к смерти, редко и первые и вторые болезни исцеляют и никогда человека не делают для них неуязвимыми. Лишь в себе самом он может найти и здравие своё и бессмертие. Всеми этими снадобьями должен он пользоваться предусмотрительно, да и с большой осторожностью и очень выборочно, никогда не забывая того, что если иногда и бывают они ему полезны, ни единого мига нет в его жизни, когда бы он без них не мог обойтись» [Saint-Martin 1807 I: 304–305].
«Мёртвые книги мешают нам познать книгу жизни», заметит он, сделав исключение для одного автора:
«Бёме, мой Бёме, ты единственный, кого я здесь не подразумеваю. Только ты нас приводишь к этой книге жизни. И всё же очень нужно, чтобы к ней можно было прийти и без тебя» [MP № 40].
Книги Сен-Мартен «отбросил» ещё в юности [MP. № 522].
Он был склонен даже противопоставлять чувственную науку познания мира, любящую говорить, истинной мудрости, хранящей молчание:
«Учёные на этом свете только и делают что говорят, да и то о вещах ложных. Мудрецы же не говорят ни слова, и, отражая [саму] мудрость, непрестанно творят живую истину (opèrent sans cesse le vif et le vrai)» [MP. № 805].