Слава Богу, рюкзачок мой невелик, сейчас погоняю его по спине, чтобы нашёл своё место, и – в путь. На мокрые волосы натягиваю кепочку козырьком назад (солнце-то мне в спину), надеваю тёмные очки, чтоб не ломило глаза белым светом бетонного зеркала, шнурую покрепче обувь… Всё. Пошли!
Шаг за шагом верчу я планету. Она туго начинает раскручиваться мне навстречу. Земная ось поскрипывает, но поддаётся.
Каждый путник оставляет след на своей дороге. Но и дорога отпечатывается в прошедшем ею. Собственно говоря, каждый из нас – это те дороги, которыми мы прошли. В городе люди всё больше каботажные: дом – работа, работа – дом. Иногда маршрут искривляется: дом – работа – пивнушка – рюмочная. Или так: дом – работа – любовница – дом. И всё это видно на лице человеческом, как на крупномасштабной карте. Некоторые и в городе ходят много и подолгу; бутылки, например, собирают, ищут ночлега по подвалам и теплотрассам. Но что интересного в таких крысиных петляниях? Грязь и тоска. Здесь, на воле, с каждым шагом идёшь бодрее, дышишь глубже. Выдыхаешь городскую отраву – бензиновый воздух, зависть и злобу. Чище становится на душе и в голове, когда взгляду простор до горизонта, когда уху не мешают сорные шумы. Революции, футбольные матчи и рок-концерты возможны исключительно в городах не только потому, что скопление людей там больше, но и потому, что скапливаются люди с зачумлёнными лёгкими, сердцами и мозгами. Тоскующие о чистоте и свободе, городские жители митингуют, бунтуют и дерутся, выдумывают законы и нарушают их. А по-настоящему счастливое общество построят там, где семьи расселятся в отдельных домах километрах в пяти друг от друга. Думаю, что эту мысль поддержали бы князь Кропоткин и Шарль Фурье. Вдохновлённый этой идеей, я тут же организовал летучий митинг (а куда денешься: я тоже горожанин). Присутствовали: я, щебень с обочины, подорожник, насекомые – на правах сочувствующих. Открыл митинг я. В кратком вступительном слове ярко, образно, горячо рассказал я собравшимся о бедственном положении в городах, где люди сходят с ума от нечеловеческих условий жизни. Участники митинга были потрясены приведёнными мною фактами давки, темпа и стрессоопасности жизни в городе. Затем слово взяла божья коровка. Добрая тварь обещала освободить всех поголовно от работы и засыпать чёрным и белым хлебом, только бы не мучились люди, не страдали. Хромоногий муравей выступал от окрестных муравейников. Привожу стенограмму его речи: «Люди! Опомнитесь! Всё деньги, деньги и деньги. Нельзя так! Человек прост и прекрасен в своей простоте. Толстые, гиподинамичные горожане – тупиковая ветвь развития цивилизации. Высокие истины, о которых веками мечтало человечество, попраны. Нет веры, надежды и любви в похотливом хаосе урбанистской жизни. Нет свободы, равенства и братства там, где вещи стали мерилом человека. Что оставили вы себе, люди? Остались ли вы ещё людьми? Ваш любимый всеобщий эквивалент – деньги – заменяет детей и жён ваших. Спаривание вы принимаете за любовь, привычку за дружбу, слабость за смелость, жадность за мудрость, эгоизм за свободу. Вы думаете, что дома ваши похожи на муравейники. Какое горькое заблуждение! На каждой вашей лестничной клетке по несколько пыточных камер, где издеваетесь вы друг над другом. Пожалейте себя, люди! Бегите из городов!»
«Тут ведь как… – заскрипел гравий. – Щас, побежали они. Вас много ездит, много. Туда, сюда. А я тоже, хоть и упёртый, но и меня в пыль стереть можно… Можно, да. Вот и каждый на своём месте… Они побыли тут, и – обратно. Да… Тут думать надо, как жить дальше, раз так всё сложилось. Вот главное-то: думать. Как жить. Раз так все сложилось».
Выступление растения подорожник: «Я, фактически, столетник. Бессмертник даже. Везде и всегда я расту при дороге. Я знаю людей. Маленькие дети, поплевав на меня, прикладывают мои листья к разбитым локтям и коленкам. Женщины лепят меня на носы, чтобы не обгореть на солнце. И я позволю себе высказать крамольную мысль: всё пошло наперекосяк с отменой крепостного права. Самый прекрасный человек, который проходил когда-либо здесь, – Иван Сергеевич Тургенев. Красив, интеллигентен, добр. Европейцев учил европейцами быть! Мозг – самый тяжёлый в мире. Вот кто знал, как надо жить. Любовь – раз, природа – два, творчество – три. Всё. Больше людям ничего не надо. Тут вам и свобода, и счастье. Захотел в Париж к любимой женщине – пожалуйста. Захотел роман написать – пиши. А в основе всего – труд крепостных крестьян. Сейчас Тургенев чем бы занимался? Кредитами, арендой, загранпаспортами, прочей мурой. Когда же ему было бы душой воспарить? Сил и времени на романы где взять? Потому общественная энергия расходуется на поддержание самой себя. Никто не ценит красоты и добротности в людях, а – в вещах – наоборот, ценят. А это неправильно. Вы спрашиваете, где выход. Я думаю, западная цивилизация идёт по правильному пути: возникает избыток продукта, создаваемого обществом, что экономит энергетику. Остаётся направить эту энергию на любовь, охрану природы и творчество, что уже и делается. Естественно, в условиях демократии, равных стартовых возможностей. Следующий шаг – выделение специальных людей, занятых любовью, природой и творчеством, содержание которых (я имею в виду людей) общество берёт на себя за счёт излишка совокупного продукта. То есть, мы возвращаемся к крепостной системе на новом техническом уровне. И обратите внимание, как я примиряю западников со славянофилами!»
Тут в компанию добавился ещё один горячий спорщик. Прямо с неба упал. Это я выбросил окурок. Он тут же взял слово: «Товарищи! Что толку тут болтать?! Надо идти в массы. Вот этот, который открывал митинг, чего он бродит без цели, без задач. Пусть его хождение будет маршем протеста…» Затоптал я окурок и двинулся дальше. Какие они всё-таки наивные, смешные и милые, эти говорливые существа.
Вперёд! Вперёд! Даже по изнывающей от зноя «бетонке» весело шагать не по казённой надобности, не протестуя и не поддерживая, а в силу того, что находишь это приятным. С вершины очередного холма уже виден мост через реку Снежедь.
Снежедь. Удивительное название. Снежное и дождливое, нежное и неожиданное. Сне-жедь. Как будто лихо, в два глотка, выпил кружку холодного деревенского молока, сохраняемого в сенном сарае с вечерней дойки. И напился, и сыт стал, и сил набрался… Я сразу мостом не пошел, спустился к реке. И знаю, что налюбуюсь ещё на неё, а не смог сдержаться.
Неширока и не больно глубока Снежедь. Издалека воды не видно: густая, по-особенному зелёная листва прибрежных деревьев почти скрывает речку. Зато по этой примете – кучевым зелёным облакам, лежащим во впадине, – с высокого места можно проследить за причудливым течением Снежеди. Капризный нрав у малютки! Как только ни извернется, каких петель ни заложит. А может, и не в капризах дело, может, тяжело было ей прокладывать свой путь сквозь неподатливую землю? Это вернее. Начинаешь уважать за силу и напористость. Именно такое – сильное и напористое – течение родной моей реки. Другие и мощнее, и полноводнее, и вальяжнее (да сколько рек, столько характеров). А эта забавно клокочет, бурлит на поворотах. То успокоится, задумчиво плывёт вдоль берегов своих. То закружит водоворотом над омутами: «А я опасная! Меня люби, да не теряй головы!» И на каждом-то повороте она разная. Вот здесь, под мостом, неподалёку от села, она словно домашняя, прирученная. Чуть выше по течению мужики приноровились рыбу ловить, чуть ниже пристраиваются пижоны-автолюбители намывать свои легковушки. И всем Снежедь угождает: одним берег поудобнее, другим съезд поотложе. А сама несёт и несёт свои воды, словно опаздывает куда. Мы остаемся на берегу со своими мимолетными заботами, а мимо течёт вечность от истока к устью. Значит, и у вечности есть устье? Эх, дорогие мои, радостно и боязно думать об этом, о том, что вечность кончится, доведя наконец свой озабочённый бег до предсказанного Нечто. Так и Снежедь вливается в Красивую Мечу за много-много километров от того места, где я стою сейчас. Нет, постой! Спутал я. Куда там, совсем не в Красивую Мечу впадает Снеждь. Меча, она далеко в стороне остаётся, как всякая Красивая Мечта – кажется близехонько, а на самом деле до неё топать и топать. Снеждь впадает в Зушу. Да, да. В Зушеньку. Хлопоча и бормоча, все ускоряясь, словно даже подпрыгивая, торопится Снежедь в объятия Зуши и, рванувшись напоследок, словно душу распластав пополам, словно сама своей водой захлебываясь, как захлебывается сердце кровью из разорванной аорты, растворяется в другой реке, в новой жизни. Умерла она? Оглянись-ка назад. Глазам своим не веришь: ведь только что на твоих глазах скончалась Снежедь, воскликнув на прощание, а она снова течёт издалека, торопится к своему концу, чтобы начать все сначала. И Зуша снова и снова принимает её в своё лоно, вздрагивая и ускоряясь от слияния, спеша к другому, своему, устью…