На короткое время крики в соседней палате стихли, раздались глухие стуки. Старуха, осознав, что помощи ждать неоткуда, стала двигать мебель, пытаясь подняться сама. Но была она столь немощна, что, пожалуй, и стул бы не смогла подвинуть. Жалкая возня за стеной вновь сменилась криками. Это вызывало резкое раздражение и желание не слышать. Да как смеет она обращаться за помощью?! Мы сами больны! Но тут же внутренний голос разоблачал лукавство: конечно, больны! но не настолько же, чтобы не иметь возможности помочь самому или, по крайней мере, позвать медсестру, обратить её внимание на беспомощного человека. Благоразумная рефлексия, упорно противоречившая желанию помочь ближнему, выходила на новый виток. Все знали крутой нрав медсестёр из урологии, все понимали, насколько неприятно им будет, когда их на рассвете погонят поднимать старуху. А ведь у этих медсестёр и дальше лечиться. От них многое зависит: рассерженная медсестра может болезненно сделать укол, пропустить процедуру, не дать таблетку – мало ли что ещё. У медсестёр множество способов отыграться на неугодном больном! Плюс к тому они друг другу передают всё, что произошло на дежурстве, могут попросить и сменщицу досаждать строптивцу. Кому нужны неприятности на фоне и так уже не слишком сладкой жизни пациента урологии? Нам что, больше всех надо? Есть же дежурная, ей за доброту деньги платят! Сестра милосердия – так раньше называлась эта профессия. Профессия… Специальность… Служение добру и милосердию превратилось в профессию и стало профессионально бездушным. А нам, неспециалистам добра, что же нам делать?
«Помогитя! Дайте руку!» Снова и снова в предутренней тишине больничного здания раздавались призывы помочь – и снова никто не приходил на помощь. Что удерживало людей? Брезгливость, страх, лень… Какие ещё качества? Да надо сначала с этой старухой разобраться: она сама-то добрая ли? А вдруг она противная и злокозненная, всю жизнь мешала и надоедала окружающим, а теперь вот решила нахалявку добро от других получить? Нет, нас на это не купишь, мы люди бывалые, понимаем, что к чему. Вот если бы кто-то нам доказал, что этот божий одуванчик – живое воплощение доброты, мы бы ей помогли, а так…
«Люди добрыи! Люди добрыи!» Светает. Где же добрые люди? Можно ли их будет увидеть при беспощадном свете дня? Ворочался на своей кровати электрик – всё о своём думал, об операции. Он боялся ложиться под нож, но и жить далее с распухшим пахом было невыносимо, неприлично. Даже в туалет сходить стало проблемой. Да и жене неудобно демонстрировать такое слоноподобное достоинство. Какое-то время мужчина прятал чудовищно распухшее яичко в складках брюк свободного покроя, а сейчас всем стала очевидна его болезнь. Но операция страшила. Страшно было лишиться сознания под наркозом, отдать своё тело в руки чужих людей. А потом, ещё не отошедшего от наркоза, привезут в палату… Он почему-то очень не хотел, чтобы его бред слышали соседи, всё казалось, что будет материться. А тут ещё эта бабка орёт среди ночи, отдохнуть не даёт! Безработный конформист лежал, тупо глядя в потолок – ждал команды. Скажи ему кто-нибудь: «Иди, спасай старушку», – пошёл бы и переложил её на кровать, прервал бы череду болезненно раздражавших криков-стонов. Но команды не было, и безработный не решался проявить самостоятельность: вдруг кто-то осудит его за нарушение молчаливого сговора недобрых людей. Водитель-нарокоман не отрывался от своего бредового забытья, не слышал, не чувствовал призывов к доброте.
Безучастным бревном с огромными исколотыми фиолетовыми узорами руками лежал на койке «зэк»: не его это дело, все его дела, как известно, остались у прокурора. У него вообще не было дел в непонятном и жестоком вольном мире, где нет твёрдых понятий, где чуть ли не ежеминутно приходится отвечать себе на вопросы: добрый ты или злой? прав ты или нет? делать ли что-нибудь или бездействовать? Долгая жизнь в заключении приучила его к тому, что надо быть дерзким, крутым, резким, а для этого не следует рассуждать. «У нас бы на зоне…» – он именно так и осознавал, даже находясь вне мест заключения: «у нас», резко противопоставляя заключённых находившимся на свободе людям. «У нас бы на зоне давно всё закончилось: либо задушили подушкой суку, либо «шестёркам» шикнули, они бы её на шконку положили да ещё укрыли бы одеяльцем. А тут… Ни хрена хорошего». Бывший заключённый неожиданно для себя растерялся в этой пустяковой, в общем-то, ситуации: нужно было определить свою позицию непосредственно, прямо, без каких-либо авторитетов, а опыта такого не было; необходимо было разобраться в себе, но он не умел этого делать. Неприятно и непривычно было размышлять на отвлечённые темы, хотелось провалиться в чёрный сон, как это было в лагерях, но приходилось поневоле слушать надоедливые крики, и не было права у него прекратить их своевольно, как не было решимости откликнуться и помочь. В то же время, почему-то невозможно было отключить сознание и совесть, как он много раз делал в лагерях… Когда «зэк» думал, рассуждал, время словно останавливалось, что было, пожалуй, страшнее всего. Он привык к деятельности, пусть даже бессмысленной, пусть даже вредоносной, однако поглощавшей всё его существо, заслонявшей собой счёт времени и тоску насильственным образом ограниченного пространства. Когда «мотаешь срок» любое замедление (а тем более остановка!) времени недопустимо, и надо хотя бы чем-нибудь занять руки, забросать мозг самой чепуховой информацией, вроде того, как забивают рот семечками – от нечего делать: плести «дорожку на волю», набивать «наколки», «чифирить» – всё что угодно, лишь бы убить время. А вот на воле, оказалось, время неубиваемое: есть оно, ничего не поделаешь, надо существовать в нём, приноравливаться к нему и к своему новому нутру.
Время в палате, во всём отделении и впрямь замедлялось. Это было до удивления наглядно: световые шарики теряли свою скорость и становились заметны любому наблюдателю; крики старухи приобретали тягучесть и вязкость; явь перетекала в сон, а сон в явь медленно и внушительно, как ртуть. Приостанавливался ход времени от всеобщего размышления о том, что же такое доброта, добро. Собранные на третьем этаже облбольницы люди раздумывали о природе добра и о своём отношении к добру, вопрошали себя о добре вообще и о своём участии в творении добра. А поскольку это главное дело в жизни, время давало людям возможность не торопиться, подумать ещё и, возможно, всем вместе, соборно впустить в мир толику добра, малую, почти неуловимую, как корпускула света, но необходимую. Это становилось всё более понятным, и осознавалось правильным даже то, что время оформило для вердикта о добре такой нелепый, чудовищный антураж: урологическое отделение областной больницы дотационного российского региона. На фоне страха, боли и нечистоты, предательства и безразличия, инфернальной темноты и нервного жёлтого света дежурных ламп ясным вдруг показалось, что это всё-таки не ад, а чистилище: есть ещё возможность что-то изменить, качнуться в сторону света. Время застыло в больничной декорации, придавило людей необходимостью поступка, и неизбежность выбора становилась мучительна, почти как почечная колика. При всём том оказалось, что замедленное время обладает огромной энергией, энергией статичности, которую преодолеть, пожалуй, сложнее, чем энергию неумолимого движения времени. Энергия остановившегося времени настолько сильна, что замер даже начавшийся было рассвет. Десятки людей, собранных волей случая в одном месте, тем же случаем принуждены были одновременно предаться раздумьям над тем, что в обычной жизни люди игнорируют. Хотя, возможно, это и не было случайностью. Вполне вероятно, что именно этим людям следовало по законам неведомой нам справедливости (её принято называть «высшей») оказаться в отделении урологии в эту минуту, претерпеть мучения и адскую боль, горечь разочарования и утраты надежд, дабы вот сейчас, на пороге рассвета, всем вместе задуматься над чем-то вечным, замедлить время и решить для себя нечто важное. Важнейшее: продраться ли сквозь кромешную лень души к добру, или оставить добро, отказаться от него окончательно, и остаток дней служить злу? А возможно, обитателям урологического ада следовало действовать не коллективно, а лишь молчаливым голосованием выбрать кого-то одного, способного оформить стремление к добру в поступок?