Литмир - Электронная Библиотека

Но Илюша был не Иркиным, а чужим, он принадлежал неизвестной нам женщине Людмиле, которую мне было заранее жалко.

– Зачем он тебе, Ирка? – однажды спросила я. – Это же не кино. Жизнь. А ты ее просто так тратишь.

– Почему это просто так? – взвилась она. – Вот еще выдумаешь.

– Да потому, – вздохнула я, – потому. Все равно вам вместе не стареть. А все остальное не так и важно.

– Ты не можешь знать – что важно, а что нет, – отвечала мне Ирка. – А может быть я завтра утром не проснусь. Или он. А пока – пусть крошка, но счастья.

Я пожимала плечами, потому что возразить мне было нечего, и шла проверять, как дела у Розочки.

– Розочке сегодня получше, что скажете, доктор?

Это Изя, Изю в нашем отделении знают все, у него трясутся руки и слезятся глаза, Изя в прошлом тоже врач, но это было давно, они из Киева.

– Мы из Киева, – снова и снова рассказывает он свою историю, не историю болезни, а историю жизни, и теперь ее знают все, даже те, кто не понимает по-русски.

– Мы из Киева. В Израиль стареть приехали. Если вместе – стареть не страшно.

Изя говорит короткими предложениями, с придыханиями, будто боится себя расплескать.

– Розочка работала в детском саду, была заведующей, ах, если бы вы знали, как ее любили. Ее невозможно не любить, мою Розочку. И красивая, и умная, и работящая. А какая умелица! Розочкины работы выставлялись на всесоюзных выставках, их даже в кино брали. Она шила народные костюмы, моя Розочка. Ну, знаете, совсем как раньше. Кокошники там, сарафаны. Я-то в этом не понимаю ничего, но специалисты говорили, что у нее уникальные руки.

В этом месте Изя обычно поворачивается к жене и берет ее за руку.

Руки у «печеночников» – они особенные. Высохшие, желтые, в красных крапинках на ладонях. И еще запах. Перезрелых яблок.

Изя берет Розочку за руку, а лицо такое… Тот, кто на него в этот момент смотрит, обязательно глаза опускает.

Изя берет Розочку за руку, продолжает:

– До Киева мы с Розочкой жили недалеко от Чернобыля, вот уж не повезло, так не повезло. Но, с другой стороны, не может же всю жизнь человеку везти, правда? Даже как-то несправедливо.

Тут Изя обязательно заглядывает в глаза собеседнику и улыбается, а может, это и не улыбка.

– Из-за этого Чернобыля мы и заболели. А теперь вот лечимся.

Так и говорит – «мы». Хотя сам – здоровяк румяный. Будто хочет часть болезни на себя принять.

– Розочке сегодня получше, что скажете, доктор?

Розочке не может быть получше. Она умирает, и это понимают все, кроме Изи.

– Пожалуй, получше, – соглашаюсь я, то есть – вру. Вру и нестерпимо краснею.

Опухоль в печени такая огромная, что неоперабельна, плюс метастазы.

Розочку скоро переведут в хоспис.

– Я очень надеюсь на вашу медицину, – кивает Изя. Смущается, поправляет сам себя: – То есть теперь уже нашу.

Молчит, смотрит на меня, я киваю.

– Мне тут рассказывали про хоспис. Вроде как временно, если я правильно понял. Ну, пока не начнут лечение.

Я смотрю на него, собираюсь с силами, чтобы объяснить, что такое хоспис.

– Да нет, конечно, правильно, – машет он рукой. – Я очень даже понятливый. А ты знаешь что, деточка, ты иди, мне с Розочкой надо посидеть, помолчать. Ты иди, иди, у тебя небось и другие больные есть.

И Изя ласково выпроваживает меня из палаты.

Я продолжаю обход. В животе тихо-тихо бултыхается Данька. Надо срочно о чем-то хорошем, чтоб он совсем там не загрустил.

– Ладка, ты слышала новость? – подбегает ко мне Ирка.

Брюки белые, в обтяжку, а ноги у нее что надо, блузка с вырезом, халат белый, короткий, приталенный. Надо же, как она похорошела. Кожа на лице будто светится. Вот тебе и Илюша.

Ирка отыскала меня, чтобы сообщить, что послезавтра, аккурат в йом ацмаут, то есть День независимости, все отделение собирается на пикник в лес, недалеко за городом.

– А ты знаешь, какие тут леса? – восклицает она, тараща глаза от восторга. —

Сосновые, густые, и шишки, шишки под ногами. И еще сказали, чтобы только молочное с собой приносить, ну так я сыр притащу и хумус, а Илюша бутылку белого, вот классно будет!

Я киваю. Данька тычется пяткой, радуется тоже.

– А что за лес? – спрашиваю я.

С недавних пор наше семейство неравнодушно к лесам Израиля, потому что папа наконец-то бросил мацовную фабрику, его взяли на работу в Керен Каемет, это что-то типа лесного хозяйства, плюс строительные работы, взяли простым рабочим, но он утверждает, что главным лесником, и ему это ужасно подходит, еще бы – с бородой-то.

Вот уже пару недель как папа высаживает саженцы на склонах холмов вместе с такими же кандидатами и докторами всесоюзных наук, и это, наверное, здорово.

– Знаешь, как у нас птицы по утрам поют? – спрашивает он у меня и косится на маму.

Мама поджимает губы, а сама хочет уточнить про небо в звездах и домик в горах с гамаком в придачу, вот еле сдерживается, я же чувствую.

– Здорово! – подбадриваю я папу.

Бабушка объясняет ему, как разводить костер без спичек и как определять стороны света в лесу, если заблудился, но папа заявляет, что заблуждаться не собирается, а костры нельзя, потому что пожары.

– А что за лес? – спрашиваю я у Ирки.

– Рядом с Латруном, слыхала про Латрун?

Я киваю. Кто же не слышал про монастырь молчальников.

– Здорово, – отвечаю. – Говорят, очень красивое место. Есть такая легенда, вроде древнего поверья, что если прийти в этот монастырь с суженым и дотронуться до ниши в каменной стене, то уже всю жизнь не расстанешься с этим человеком.

– Вот! – восклицает Ирка. – А я про что? Это, моя дорогая, судьба. А судьбе нельзя противиться. Подумаешь, Людмила.

И она фыркает, круто поворачивается, уходит по коридору, и шея ее похожа на стебель кувшинки, а бедра качаются, будто лодка на волнах, и мне становится ее жалко, а вот отчего – до сих пор не пойму.

Глава девятая

На пикник меня провожали всем семейством.

Раннее утро, двор, заросший травой и розами, во двор выходят окна четырех квартир. Я стою у подъезда, я круглая, как летний день, на мне желтая майка и синий комбинезон, папа протягивает рюкзак, мама потихоньку крестит, бабушка делает вид, что не замечает, дает мне последние наставления – не забывать пить, на холодных камнях не сидеть, иметь голову на плечах.

Я киваю, обещаю, сообщаю провожающим, что это пикник, а не военный поход, улыбаюсь, поправляю рюкзак. В рюкзаке у меня все самое необходимое – тонкое покрывало, расшитое петухами, от бабушки, панамка с широкими полями от мамы, термос со сладким чаем от папы, колода засаленных карт от брата, а сверху – бутерброды с сыром и вареная картошка с солью, все это аккуратно упаковал и уложил муж.

– Пошли вместе, – заныла я, – сказали, что можно парами.

– Я не могу, у меня суточная смена, ты же знаешь, – и он умчался на работу в дом инвалидов, пощекотав Даньку через джинсовый живот.

На меня уже пару недель ничего кроме огромного джинсового комбинезона не налезало, спасибо соседке Шушанне, с недавнего времени она стала снабжать меня вещами для беременных, потому что муж ее бросил и больше ей беременеть было не от кого.

После развода оказалось, что Шушанна очень богата – у нее осталось трое детей и твердая вера в то, что плохих людей на свете не бывает.

– Люблю с новыми соседями знакомиться, – заявила она в тот памятный вечер, когда мы с мужем постучались к ней в квартиру и на ломаном иврите сообщили, что «ищем раковину, потому что засорились инструменты».

Раковина прочищена, вечер переходит в ночь, а мы все сидим и сидим у Шушанны на кухне, пьем густой, как иерусалимская ночь, какао, который здесь называют шоко, слушаем неторопливую речь.

Про что ее рассказ? Про то же, что и любой другой. Про папу из Вильнюса и маму из Берлина, про всех, кто погиб, и про тех, кто выжил, чтобы однажды расцвела в Иерусалимском саду вот такая Роза, встретилась на нашем пути и раскрасила непростую жизнь в добрые краски.

7
{"b":"716845","o":1}