живых, молчаливых, что тоже добры.
И тут происходит со всем примиренье,
сознанье неважности ссор и борьбы.
Большие красоты, фонтанная влажность
и стройный елово-берёзовый сад
даруют спокойность, тепло и вальяжность,
за дверь не пускают, в грохочущий ад.
Тут многим уютно, беседно сидится,
глядится вперёд в очудесненном дню,
иным – так беспечно и лакомо спится…
А я, будто сторож, за всеми смотрю…
Ожидание картины
Куски снеговые владеют всем миром,
но всё же проталин имеется власть.
Водой и бензиново-радужным жиром
облита промято-проезжая часть.
Промоины торят тропинки и тропы,
а солнце рыхлит черновые комки,
и льдины сверлит, и берёт свои пробы,
вонзая лучей золотые клинки.
И падают зубы огромных сосулек.
Щербатые крыши свет дёснами мнут.
Цинготные пасти в течениях суток
блестяще мелькают в потоках минут.
Белёсые клювы больших сталактитов,
как стаи орлов, беспощадно клюют
снега, что глазурями наста политы,
спадая с карнизов, повсюду снуют.
Всё чаще прохлада, тепло, а не холод.
Творец сего – март, как вселенский шаман,
в котором как будто всехмельность и солод,
а в пальцах горячих табачный дурман.
И он продолжает намешивать что-то,
вливая гуашь в дерзновенный раскрас,
закрашивать серость, смелея в работе,
про стынь и кашицу забыв меж прекрас.
Весеннее действо всё ширит поступки,
вовсю раздувает в полночьи угли.
Старуха-зима вновь идёт на уступки.
Полотна просторной, ожившей земли.
Скелеты деревьев
Как будто бы лежбище древних животных,
как будто бы стойбище старых зверей,
что умерли ранено, тяжко и рвотно
от сора иль бочки, мяча иль дверей,
что в тушах лежат, в межребёрных проёмах,
в скелетах и вдоль тополиных хребтов,
меж сломанных косточек, разных разломов.
А где же погибших ряды черепов?
В бескрайней округе лишь мёртвые кучи.
Как будто бы бивни, рога вижу я,
один-одинёшенек в рощистой гуще,
последнюю влагу корнями жуя.
А рядом нет радости взору и слуху.
Стволами лишь ветер, как в дудки, гудит.
Среди паутинного, липкого пуха
ужасье пейзажа размахом страшит.
А где-то вдали, за горами рыжеют
коробки под крышами в малый наклон.
И душит боязнь мои стебель и шею,
и детство моё ожидает циклон.
Неужто и я так безвестно погибну,
на мне не споёт соловей в сто слогов?
Неужто паду, предпоследнейше скрипнув,
кустясь средь сухих и корявых китов?
Кирпичные кучи
Дома. А в осеннем вселиственном гное
смердят и смерзаются капли, плевки.
Разруха и ругань за каждой стеною.
За каждым застенком несчастья, блевки.
Облезлые мазанки всех штукатурок
скрывают отчаянья, судьбы больных,
зловония спирта и рвоты, окурков,
пороки простых, стариков и малых.
Диваны просалены смертью, любовью,
рожденьем, убийствами, болью, тоской,
дерьмом и мочой, менструальною кровью.
Тут тени и призрак за каждой доской.
За стёклами сырость и ржавь, и потёмки,
за каждой обоиной рой прусаков.
Заели на печках и душах заслонки,
и чад закоптил изнутри игроков.
Все хаты, как логова или пещеры
животных – уж явно не божьих детей.
Во мне нет такой подходящей к ним веры,
чтоб их приравнять к роду белых людей.
Рядами домишки – гробы над землёю,
а в них оболочки живых мертвецов.
Я память об этом от глаз не отмою
кислотами, водкой, настоем дельцов.
Позорное зрелище. Горе-селенье,
как будто кирпичная свалка в аду.
Как тут выживают? По чьим повеленьям?
Сто раз проходя мимо них, не пойму…
Штаны
Как будто бы кто-то шагает в тумане,
меж двух одинаковых сизых столбов.
Не видно лица и нагрудных карманов.
Наверное, в белой рубахе без швов.