И толпа, точно живое существо, отхлынула от дуба, с болтающимся на нем телом, чтобы устремиться к башне. В толпе вспыхивали факелы – предвестники грядущей катастрофы.
– Заваливайте вход, мужики! Заколачивайте окна! Не позволим больше упырям пить нашу кровушку!
Значит, поняли, кем стали те, кто вернулся с погоста. Значит, поверили. Ну что ж, они поверили, а Гарпия запомнила. Каждого из тех, кто измывался над телом Дмитрия, каждого из тех, в чьей руке был факел.
– Я их запомнила, миленькая, – шепнула она уснувшей девочке. – Им не уйти от наказания. Обещаю. А ты ступай! – Она посмотрела на Темного пса. – Ступай, огнеглазый. Не нужна мне больше твоя помощь, дальше я сама справлюсь. Иди-ка сюда. Ну, иди же!
Темный пес подошел, покорно вытянул шею, покорно ждал, пока она снимет серебряный ошейник. Хотелось ли ему уходить обратно в небытие? Гарпия не знала, знала она лишь одно: если понадобится, если потребуется, Темный пес рода Бартане снова восстанет из небытия.
– Вот и все, – сказала она, пряча серебряный ошейник в складках юбки. – Спасибо за помощь, – добавила, наблюдая, как на глазах разваливается рассыпается прахом огромный зверь. Вспыхнула синим огнем черная шерсть, обуглилась плоть, а кости с тихим щелканьем упали на землю. Упали, но пролежали так недолго. Земля быстро прибрала себе свое. Вот и нет больше даже костей, а на месте, где они лежали, прорастает мох, красный, как кровь.
4 глава
Горыныча приходилось придерживать за ошейник. Чего это стоило Григорию, лучше и не думать. Адов зверь рванул вперед с такой силой, что едва не вывихнул ему плечо. Еще и оглядывался костяной головой, зыркал недобро. Зыркал, челюстями клацал, но не трогал. Помнил приказ тети Оли, или не по нраву ему такие, как он, Гриня? Григорию и самому не все было по нраву. Никак он не мог приноровиться к этому своему новому существованию. Никак не мог разобраться, что с ним такое произошло тогда, в лощине, и что творится сейчас. Помнил только, как умолял тетю Олю, чтобы убила, чтобы не оставляла гулять по земле голодной монстрой. Уже тогда, когда умолял, чувствовал в себе этот неправильный, нечеловеческий какой-то голод. И голос в голове слышал. Голос той твари, что порвала его на ошметки, но не добила. А потом голос оборвался. Не стих, не отдалился, а словно бы электрический провод кто-то перекусил.
Стало ли ему легче?
Куда там! Дураком Григорий никогда не был, понимал, что к чему, себе самому не врал. Может и нет больше твари, может и нет больше этого зова, но голод никуда не делся, и боль раздирает грудь, добираясь до сердца, сжимая его стальной хваткой, не давая биться, не давая вздохнуть полной грудью. А перед глазами Зося… Кожа белая, глаза черные, когти, зубы… Не та Зося, какой она была, а та, какой стала по вине твари.
Зосе тетя Оля помогла. Как умела, так и помогла. Григорий не в обиде, теперь он на многое смотрел иначе. Понимать, может, и не понимал до конца, но принимал.
Только то, что сделала или не сделала тятя Оля, принять никак не мог. Как просил он ее, как умолял! Чтобы не мучила, чтобы как тогда с Зосей… А она все смотрела и смотрела. Словно думала, как бы с ним получше поступить, словно примерялась, как бы половчее ударить. А потом сказала:
– Прости меня, Гринечка.
Он бы простил! Он бы что угодно ей пообещал в обмен за смерть, а она вдруг покачала головой.
– Не могу, миленький.
– Можете, тетя Оля! – Слова давались тяжело, больно было говорить, больно было дышать и двигаться. После такой-то боли, умирать вовсе нестрашно. – Я разрешаю. Никто вас за такое винить не станет. Тут осинок вокруг много… как специально, тетя Оля. Или ножиком в сердце… У меня ножик… В кармане пальто… Вы гляньте, тетя Оля… Я сам уже не могу…
Ножик она нашла быстро. Смотрела на него точно так же, как до этого на Григория. Смотрела, а потом вроде как прицелилась. Она прицелилась, а он зажмурился, не захотел смотреть в глаза неминуемой смерти. Вот только обошла смерть стороной, побрезговала, видать.
– Прости меня, Гринечка, – сказала тетя Оля таким голосом, что глаза он открыл. Хоть сил почти не осталось даже на такую малость.
Сказала и черкнула ножом по своей раскрытой ладони.
Запахло кровью. Ах, что это был за запах! Ни с чем такое не сравнить, ничем не заменить! И нежить в нем встрепенулась, дернула его вверх, навстречу раскрытой окровавленной ладони.
– Что вы делаете, тетя Оля?.. – Только и получилось сказать.
– Пей, Гринечка. – А ладонь раскрытая уже близко-близко, перед самым ртом, дразнит, душу вынимает. Или нет у него больше души? – Пей!
Вот тогда Григорий и понял, кто он теперь на самом деле. Понял, что не осталось в нем больше ничего человеческого, что не устоять ему перед соблазном, перед этим одуряющим, с ума сводящим запахом. Как раньше без такого жил?! Выходит, и не жил вовсе. Только сейчас и начнется его не-жизнь.
Впился зубами со звериной яростью. Сначала в плоть, потом в кость. Вгрызся с урчанием, глотнул сладко-горячее, живое. А она даже не вздрогнула, не отдернула руку. Стояла перед ним на коленях, смотрела с жалостью. Не понимала, что не отпустит он ее теперь живой. И рад бы, да не сумеет, потому что нечеловеческого в нем с каждым глотком становится все больше. Потому что она сама виновата!
Григорий пил, наполнялся чужой упоительно сладкой жизнью, а мир вокруг него закручивался, уплотнялся, пока не превратился в узкий светящийся тоннель. И в самом конце этого тоннеля его ждала маленькая синеглазая девочка. Ангел? Разве ж заслужил он, чтобы с той стороны его встречал ангел?!
– Остановись, Григорий, – велел ангел голосом тети Оли и с силой толкнул в грудь, вышибая его из тоннеля в ворох прелых листьев.
И в то же мгновение пришла боль, по сравнению с которой прежняя показалась щекоткой. Рвало, выворачивало наизнанку, и изнанка эта чувствовала все: прикосновение воздуха казалось ударом плети, тихий шепот оглушал, как взрыв боевого снаряда. Вот такая чувствительная у него оказалась изнанка… А выпитая кровь смертельным ядом растекалась по жилам, выжигала Григория изнутри, уничтожала.
– Что это?.. – только и смог спросить. На большее не осталось сил.
– Это погибельная кровь мертворожденного, Гринечка. – Женщина, которая обманула и предала, протянула было руку, чтобы погладить его по голове, но не решилась. Правильно, что не решилась. Он бы нашел силы, чтобы впиться ей уже не в руку, а в глотку. Помогла бы ненависть. – Это шанс для тебя, миленький. Один на миллион, но уж какой есть. Ты же фартовый. – Она говорила, а из синих-синих глаз ее катились слезы. – Ты фартовый, Гринечка. Даст бог, справишься.
Он не справится! С этим никто не справится! Никакой фарт не поможет.
– Я просил помощи… – просипел, выкашливая из глотки черную погибельную кровь. Теперь уж точно погибельную… – А вы… что вы наделали, тетя Оля?..
– Мне пора, Гринечка. – Она встала с колен. – Дальше ты сам…
Сказала и пошла прочь, не оборачиваясь. Спина прямая, осанка царская. Гадина! Мертворожденная гадина!!!
Кажется, он кричал всякое в эту ее прямую спину. Проклинал, грозился прийти к ней, к Танюшке ее прийти.
Не обернулась, даже шаг не замедлила. Ведьма!
Дальше ты сам. Так она сказала, да? Ну так он справится! Назло этой предательнице справится! Вот только изнанка его заживет, задубеет чуток. Вот только боль поутихнет…
По-звериному, с воем и рычанием, он принялся зарываться сначала в прелые листья, а потом, кажись, и в саму землю. Там, в ее сырых холодных недрах, боль отступала, остывала изнанка, прояснялся разум. А потом наступила благословенная темнота. Наверное, он умер…
Не умер. Очнулся в темноте и духоте, заворочался, разбрасывая комья сырой земли, выбираясь из своей собственноручно вырытой могилы. Глубокая оказалась могила. Кому другому ни за что бы не выбраться, другой бы задохся под этой земляной толщей. Но он же фартовый. Ему все по плечу. Вот помер – вот воскрес. Делов-то!