– Кто знает, быть может, несмотря на скупость твоего хваленого солнца, лет через 100 человеческий ум найдет средство превратить полюс в благодатный юг с роскошной растительностью…
– Не очень желал бы я попасть в такой чахоточный юг.
– А я бы с наслаждением, и всякую бы минуту говорила себе: всё это сделано не случайной игрой природы, а усилием великого человеческого ума.
– Который, надо договорить, человек получил от Бога… Но знаешь что: ты в своем утверждении о бессилии религии очень отстала от жизни. У нас в России, вечно, в смысле идеи, живущей на задворках, сидящей где-то в лакейской, принято третировать религию. Если просмотришь ходовую русскую литературу, то удивишься, как усиленно избегались до самого последнего времени всякие религиозные вопросы. И на меня это производит такое впечатление, как если бы, описывая людей, брали исключительно лиц одноруких: религиозный инстинкт настолько свойствен человеку, что совершенно не касаться, описывая жизнь людей, этого инстинкта, прямо нелепо. На Западе это не так. Ты вот изумляешься, как я, при моей любви к жизни и к ее радостям, интересуюсь христианством. А вот, например, в Америке молодежь состоятельных классов на своих загородных увеселительных экскурсиях распевает на скалах какого-нибудь пустынного залива псалмы. И это вовсе не отвлеченные люди, готовящиеся стать пасторами. Это жизнерадостные, практичные, созданные для житейских побед истые дети предприимчивых янки. И в Америке, и по всей Европе действуют многочисленные «союзы христианской молодежи», которые имеют громадные капиталы, дома, оказывают нравственную поддержку неисчислимому множеству молодых людей, окруженных опасностями крупных центров, и все они объединены в мировой союз… И я не думаю, чтобы какая-нибудь образованная американка решилась, как ты, утверждать, что христианство отжило… Я скажу иначе: отжила и не имеет будущности та группа людей, которая думает обойтись без христианства.
– Посмотрим…
– Мы уже это видим!
По лицу молодого человека скользнула тень того недовольства, которое испытывает всякий собеседник, когда он видит, что весь пыл его убеждений не трогает чужую душу.
– Это мы, русские, – заговорил он, – так равнодушны к вере. Мы, на Руси святой. У нас человек образованный стыдится веры. Область веры у нас не находит места даже в литературе! Как будто можно написать полную картину жизни, ни слова не говоря о религии. Без любовных сцен у нас не встретишь ни одного романа. А вот о том, каковы религиозные убеждения героев, авторы не считают нужным и обмолвиться. Почему же иначе смотрят на дело писатели «безбожного» Запада? В одной французской литературе я постоянно натыкаюсь на глубоко затрагиваемые религиозные вопросы. У Буржэ: Le disciple и Un divorce – и этот милый тип старого француза, погрузившегося в Риме в христианские воспоминания в Cosmopolis. Какие проникновенные строки новоявленный обаятельный талант, скрывавшийся под псевдонимом Pierre de Coulevain, посвящает в этом дивном, над которым ахают в восторге все читающие, Sur la branche, будущей жизни и вообще мистическим основам жизни? А La maison du pêche известной модной писательницы, где дана такая поразительная, с первой до последней страницы, картина религиозной жизни молодого ревностного католика, который из-за аскетических своих убеждений разбивает счастье своей жизни и гибнет для земли! Автор не сочувствует, видимо, своему герою. Но с каким громадным знанием описана интимная внутренняя жизнь, и вот уж где эту сторону жизни он не обходит молчанием. А потрясающий роман Le plus Fort (Claude Ferval), где Христос побеждает в душе роковую страсть нескольких лет молодого богатого человека, одаренного всем, что нужно для счастья, и находящего, однако, счастье только у ног Христа, в иноческом отречении… Там, в Европе, стараются понять, проникнуть в душу верующих… А мы только глумимся над ней с высоты нашего невежества и нашей косности.
Молодой человек распрямился, говоря эти слова; но вдруг опомнился, остановился и тихим виноватым голосом сказал:
– Прости, я, может быть, резко выразился; но я не могу говорить об этом спокойно.
Мать молчала, видимо, задетая за живое.
– Да, – продолжал, помолчав, сын, – ты говоришь верно, что в большинстве современной молодежи почти нет веры. Я думаю хуже: мне кажется, что для многих священников Христос – не Христос одной гуманной доктрины, а истинный, евангельский Христос, живой Христос, страдавший на Кресте и искупивший нас Своею Кровью, – для многих священников такой Христос почти не существует… А для так называемых передовых людей и подавно… Я с грустью чувствую, что верующих становит все меньше и Церковь, начавшаяся с двенадцати рыбаков, кончится горстью простых, невидных людей, которые сохранят веру до второго прихода Христа… Ну, что ж! – сказал он тихо и задумчиво. – Что ж, что численный перенес будет не на их стороне. Лучше быть с ними, чем там, где и ум, и успех, и блеск, и власть, и знание, но всё без Бога. Разве много было последователей у Истины в часы ее величайшей нравственной победы?
Я смотрел на мать, которая слушала внимательно, с интересом, но, по-видимому, никак не собираясь ни в чем отступиться от своих утверждений.
– Но пока ведь этого, слава Богу, нет, – продолжал он помолчав. – Ты читала, что происходит во Франции по поводу описи церковных инвентарей.
– Да, много глупостей.
– Но эти глупости показывают, как дорожат люди храмом. И это не подонки нации. Это трудящееся, здоровое население и образованные, независимые люди. Они не полагают, как вот те, что христианство отжило. И их гнев есть лучшее доказательство их истинной любви к религии. Такая любовь вспыхивает, когда любимый предмет оскорбляют. Вот мы спорим с тобой, спорим, – сказал он, подымаясь, чтобы уходить. А весь курьез в том, что ты, милая мама, – христианка, хотя сама о том и не догадываешься. Ты живешь христианскими идеалами, христианскими взглядами, повинуешься христианской морали и ведешь христианскую жизнь, не подозревая, что ты христианка в душе. Вся драма заключается в чем? У тебя, вот, дела без веры, а у меня вера, да жизнь слабенькая.
– А ты отбрось веру, и, может быть, дела придут.
А теперь ты веришь, и на том успокаиваешься.
– Я вовсе не успокаиваюсь, – пробормотал про себя сын. Мы вышли вместе. Несмотря на шутки, закончившие его спор с матерью, он, видимо, был возбужден.
– Нам по дороге? – спросил он. – Вы не спешите? Пройдемте несколько пешком. Ничего, что я опоздаю на этот дурацкий концерт, – выбранил он почему-то концерт, о котором за час до того отзывался очень горячо. – Ходьба меня успокаивает… Господи, как тяжело, когда хорошие люди как-то насильственно заставляют себя не верить во Христа. Часто эти люди такой чудный материал для христианства. Моя мать, например… Вы не можете себе представить, как она во всем себя урезывает для бедных. Разве она так бы жила, если бы тратила на себя все свои доходы! Сколько трущоб она объедет, каких сцен насмотрится за день! И рядом я с моей эстетической жизнью и теоретическим христианством…
– Но ведь вы кое-что делаете?
– Вот это «кое-что» и ужасно. Нужно или всё, или ничего. Это честнее.
– То есть, это последовательнее. Но лучше кое-что, чем ничего.
– Нет… С каким восторгом я думаю о людях первых веков. Все эти Амвросии, Григорий Двоеслов, бывший раньше ослепительным щеголем, все эти знатные мученики, преподобный Арсений Великий, первый вельможа цареградского двора, Кирилл, просветитель славян, воспитывавшийся с императором Михаилом. Эти всё отдали, и сколько отдали! Какие великие, блистательные жертвы, сияющие сквозь темь веков. Вот матушка не понимает, почему я изучаю жизнь фиваидских отцов. А какая там духовная красота, какие победы духа!.. Знаете ли вы, например, что делал Макарий Египетский на верху своей духовной славы, гремевшей на весь мир? Он нанимался во время жатвы простым поденщиком. У этих людей была жажда одного права, которое нам непонятно, к которому мы равнодушны, а которое так велико, священно и доступно: право страдать со Христом. И к таким людям шли. Да, их слушали. И каждый их шаг, каждая черта их жизни – это суд, страшный суд над нами.