– Умер!! Батюшки мои!.. – побелела Марья Кирилловна да скорее на кухню: – Варварушка, матушка… Знатьто с Прошенькой неладно… Зеркало треснуло напополам… Боже мой, Боже!
У стряпухи с наливки голову разносит. Не разобрав, в чем дело, завыла стряпуха в голос:
– Уж не стафет ли черный сиганул к тебе в окно… Ой-ти мнешеньки!..
– Зеркало напополам… Поди-ка взгляни скорей.
– Ой-ти мнешеньки!.. И чего же мне глядеться-то? Только по рюмочке и выпила… Я за компанство… Уж извините… Бродяжка все…
Посмотрела на нее в упор сквозь слезы Марья Кирилловна, принюхалась к винному угару и, махнув рукой, в печали вышла. Накинула турецкий полушалок да к отцу Ипату, священнику.
Отец Ипат вставал до свету: он уже позавтракал тертой редькой с квасом и теперь, рыгая и посвистывая на веселый лад, мастерил под навесом ульи. В работящих руках пила визжала, белая крупа опилок падала на валяные сапоги, на твердевшую под утренником землю.
– Зело борзо, – кратко заключил отец Ипат тревожную речь купчихи. – Что ж, можно и обедню… Отчего ж нельзя? А панихиду ты брось. Ни к чему это… О здравии надо.
Потом, наклонясь к самому ее уху, хотя возле никого не было, отец Ипат, улыбаясь живыми глазами, тихо заговорил:
– Вьюнош вернется, не горюй. А вот сам-то твой… Неладно чего-то… Уж очень он яро принялся. Соблазн.
Марья Кирилловна вынула платок и засморкалась.
– Знаешь что? – продолжал отец Ипат. – Только ты ни гугу. С глазу на глаз с тобой мы. Жаль мне тебя, Кирилловна.
– А что же, батюшка?
– Ведь сам-то, – совсем тихо стал говорить отец Ипат, – сам-то разводиться с тобой хочет. Да ты не сморкайся, погоди… Не плачь, ради Христа… Ну, да это ему не удастся… Врет! Законы на этот счет у нас крутые: «Аще Бог сочетал, человек да не разлучает». А все-таки упреждаю. Ухо востро держи.
Не старые, совсем еще не старые ноги Марьи Кирилловны – ей всего тридцать шестая осень шла – подгибались по-старушечьи, когда она брела домой от отца Ипата. В душе копилась злоба, но душа ее подобна решету: вся злоба иссякала тут же, вместе со слезами; лишь горе оседало на донышко, капелька по капельке росло, росло.
Подошла к дому, смотрит: два мужика ведут в крыльцо пьяного Петра Данилыча.
– Господи, ни свет ни заря! – всплеснула Марья Кирилловна руками.
– Это со вчерашнего, – улыбаясь рыжей бородищей, пробасил Силантий, растреклятой Анфисы сосед-шабер.
– Эх, Петр Данилыч, Петр Данилыч! – укорчиво начала Марья Кирилловна, когда вдвоем осталась с мужем.
– Ну! Заныла, зубная боль…
– В доме зеркало треснуло, погляди-ка… Примета самая худая… Прошенька-то наш, Господи…
– Молчать! – крикнул Петр Данилыч, покачиваясь среди комнаты. – Не в Прошеньке тут дело… Вот ты-то когда сдохнешь, зубная боль, ты-то?
– А что я тебе, поперек дороги?
– Да! Прочь с моей дороги! Ух, ты! – Он замахнулся грузным стулом под чехлом. Марья Кирилловна выбежала вон, и купец со всего маху пустил стул в зеркало:
– Нна!! Вот тебе твоя примета!
И под звон посыпавшихся осколков крикнул:
– Водки! Огурцов! Эй, Илюха!
Приказчик, как из-под земли, вынырнул из коридора и, услужливо лебезя пред хозяином, повел его.
– Ты куда меня, в спальню?
– Так точно. Потому вам надобен полный покой и отдых, как в благородных, воспитанных домах.
– Хе-хе-хе!.. Ну, ладно, Илюха… Ты молодец у меня. Ты признаешь во мне полного коммерсанта? А?
– Господи, с такими-то капиталами?! Как же иначе может быть? Вы в нашем городу были бы без малого первым… Пардон…
Купец, самодовольно оглаживая бороду и прикрякивая, сел на кровать:
– Разувай!..
Приказчик подобрал манжеты и с брезгливой миной, которую он старался скрыть в масленой улыбке, стал стаскивать измазанные свежим навозом сапоги.
– Ишь ты, кудряш какой! Ты, Илюха, счастливый… Кудрявым, говорят, везет.
– Вполне ясно, Петр Данилыч… Ужасно мне везет. Пардон…
– Та-ак. С Покрова еще прибавлю тебе пятерку в месяц. А ежели в мой антирес войдешь, сразу четвертную надбавлю. Министром станешь жить! Понял?
– Мирси. А в чем же ваш антирес будет состоять?
Хозяин поднял на него припухшие глаза и хрипло засмеялся:
– Так я тебе, дураку, и сказал… Не маленький, поди. Можешь сам догадаться. Эх ты, раскудрявая твоя башка со вшами!
– Мирси, – ухмыльнулся Илья, вытирая о ковер испачканные руки. – Больше ничего не изволите приказать? – и пошел к двери.
– Стой, погоди! Вот что: слетай единым махом к Анфисе Петровне и выразись ученым манером, что так, мол, и так, что хозяин, мол, кутил всю ночь с немцем-мельником, что, мол, о сыне скучает… Нет, этого не надо… А что, мол, желает ей покойной ночи… Понял? Ну, как ты это все сопоставишь, а?
– А очень просто, – откашлялся Илья. – Его степенство, господин коммерсант такой-то, шлет…
– То есть как такой-то?.. Ах ты, сволочь!..
– Дак это же, Петр Данилыч, только так говорится… Провозглашу, как архиерейский дьякон, полный почетный титул ваш. Ну а почему же вы насчет времени изволили сбиться, осмеливаюсь доложить? Приказываете сказать госпоже Козыревой покойной ночи, а теперича у нас самое настоящее утро, и снежок идет… Пардон…
– То есть как утро? Что ты мелешь?
– Полный факт. Комментарии излишни…
– Давай в таком разе сапоги… Надо магазин отворять.
– Что вы!.. Ложитесь спать… Вам требуется освежить все мозги сонным положением. А я, как Бог Саваоф, сейчас спущу шторы, и будет ночь.
– Хы, черт какой!.. Ну, действуй, коли так…
Только приказчик за дверь:
– Стой, вернись! – вскричал купец каким-то поглупевшим голосом. – А что, Илюха, тебе моя баба нравится?
Тот вспыхнул и наморщил лоб.
– То есть которая, Петр Данилыч?
– Дурак какой ты, Илюха! А? Ну, ступай теперя… И ежели аппетит есть, ничего, действуй… Соблюдешь мой антирес – озолочу. А каков этот самый антирес, кумекай сам.
Оставшись один, Петр Данилыч то вздыхал, то улыбался. Взгляд его скользнул по образу, где помигивал в белой полутьме огонек лампадки, и купец вдруг засопел:
– Прошка, голубь!.. Спаси тебя Христос.
Чрез все его лицо катились слезы.
XIV
В два ясных дня согнало с берегов весь снег, и Угрюм-река синела под солнцем холодным блеском.
Путники все еще не могли изжить того острого ощущения, что, словно ножом, полоснуло их при спуске чрез порог.
– Жжжи! – и нету, – улыбался Ибрагим.
Все еще в ушах мерещился рев диких волн, и неостывшие души путников были под обаяньем чуда.
– Напролом пойдешь – всегда цел будешь. Забоишься – пропал твоя… – поучал черкес.
Солнце и торопливая быстрина реки делали свое дело. Вера в успех была очевидна. Что ж, еще каких-нибудь недели три – и город Крайск. Черт возьми, как все-таки хорошо, как радостно жить на свете!
– Хватит ли нам припасов, Ибрагим? Пороху, дроби совсем пустяки.
– Хватит…
Тихим вечером закат был красный с желтыми закрайками.
– Ветер будет, – сказал Ибрагим. – Примечай.
Действительно, с полночи разыгрался ветер. Пришлось причалить шитик крепко-накрепко: волны с плеском ударяли в его борта, и тайга по берегам шумела.
Продрогшие путники пробудились рано. На песчаных отмелях крутил песок, словно зимней порой вьюга, и вся река – в свирепых беляках.
– Встречный!.. Вот это дрянь, – сказал Прохор.
– Проплывем плесо, может, повернет река.
Небо было безоблачно, Угрюм-река мощна.
Шитик взял на самую середину. Ветер бил прямо в нос. Течение под ветром как будто остановилось, путники еле подавались вниз.
После сильной часовой работы Прохор взглянул назад: сизый дым от костра совсем близко. Черкес сошел с кормы и тоже сел в греби. Шитик пошел ходчее. Но вот миновали шиверу с торчавшими камнями, и дальше началось тихое плесо. Шитик почти остановился. Ветер, бушуя, рвал с налету. Мачта дрожала, хлестал и трепался на ней красно-белый флаг. Было нестерпимо холодно, ветер с шумом врывался в рукава и хозяйничал под одеждой, охлаждая тело.