Над небольшим костром у чума суетилась в работе молодая женщина. Ей жарко – солнце припекало не на шутку, – она по пояс нагая, только грудь кой-как прикрыта сизым халми[2], вышитым бисером и отороченным лисьим мехом.
В разговорах со стариком Прохор воровским взглядом ощупывал стройную фигуру женщины – от черных с синим отливом волос до маленьких босых, покрытых грязью ступней.
– Это мой дочка… – сказал старик. – Мужик сдох, околел маленько. Одна осталась. Больно худо… совсем худо. Мальчишку надо, а не рожает… – И голос старика стал грустным. – Я богатый: много олень, пушнина, да то, да се… Умру, кто хозяин? Ой, шибко мальчишку надо, внука. Вот останься, бойе, поживи мало-мало. Она шибко жарко обнимат, хе-хе-хе… Борони Бог как! Рази кудой баба? А? Оставайся, любись. Родит мальчишку, уйдешь тогда…
Прохор сконфузился. Молодая вдова, видимо, понимала по-русски. Она кокетливо изогнула свой тонкий стан, отчего бисерный передник приподнялся, и украдкой улыбнулась Прохору.
– Какой тебе год? Двасать пьять будет? – спросил старик.
– Нет, семнадцать, – смутился Прохор.
– Ей-бог? Тогда не нужно… Семнасать – чего тут… Тьфу твоя дело! – запыхтел старик.
Прохор покраснел. Тунгуска выпрямилась, опустила глаза, что-то сказала тихо и вздохнула.
– Может, на шитике шибко большой мужик есть? А? – сюсюкал гортанным голосом старик. – Шибко надо…
Четыре девочки с любопытством разглядывали Прохора, шептались, тыча по направлению к нему пальцами, на которых белели серебряные кольца. Потом вдруг все засмеялись, словно защебетала веселая стая птиц, и кинулись навстречу высокой молодой девушке.
– Другой дочка, – сказал старик. – Шибко молодой… Шибко сладкой. Ну-ка, гляди-ка…
Прохор поклонился ей, сняв шляпу. Но девушка, направляясь с ведром к реке, прошла молча, даже не взглянула на него. Ее гордо поднятая голова была в ярко-зеленом тюрбане, оттенявшем смуглый румянец ее щек. Оранжево-огненный кафтан с красными широкими полосами по борту и подолу плотно облегал гибкую талию; позванивали и блестели серебряные украшения на груди и чеканные браслеты, охватившие запястья тонких рук. А ноги – в цветистых, сплошь шитых бисером сапогах.
Двигалась девушка быстро, чуть подрагивая бедрами, и рдела под солнцем в своем оранжевом кафтане, как столб пламени.
У Прохора замерло сердце. Он прошептал: «Вот так красавица!..» Ему захотелось догнать ее.
Старик хлопнул Прохора по плечу, скрипуче засмеялся и прищелкнул языком:
– Скусна! Вот, женись!.. Оставайся: тайгам гулять будешь, амикана-дедушку промышлять, белковать будешь… А? Все тебе отдам, всех оленей, на!
– Вот года через два приеду, женюсь, – улыбнулся Прохор.
Старик безнадежно засвистал.
– Сейчас женись! Чего ты… – И голос его стал серьезным. – Два года двасать местов будем, не найдешь… Мой сидеть не любит, тайгам гулял, все смотрел… Чего ты! А девка – самый скус!.. О-о, какой девка!.. Не дай Бог. – Старик почмокал и сглотнул, потом потащил Прохора в тайгу. – Вот пойдем, оленей глядеть будем, козяйство… Женись, бойе, женись… Верно толкую, чего ты!
И крикнул:
– Эй, бабы!.. Жрать скорей работай! Гость угощать надо… Шибко скорей!..
Ночь надвигалась тихая, звездная. Прохор лежал возле костра на берегу, поджидал запоздавший шитик. От нечего делать он просматривал записи в своей книжке. Старик тунгус сообщил ему много любопытных сведений. Он знает теперь, где кочуют тунгусы и куда выходят они зимой, чтоб обменять богатый зверовой улов на ничтожную подачку от русских торгашей-грабителей. Прохор приедет сюда и все устроит по-иному: пусть вздохнет свободно этот гостеприимный, ласковый народ. Или вот еще: та сопка, на вершине которой он был утром, оказывается, имеет в себе медь. В его руках кусок металла, найденного стариком в каменном обрыве сопки. Старик проговорился также и про золото; тунгусы знают, где оно родится, но не хотят сказать, а то придут, мол, русские и повыживут из тайги все их племя. Нет, лучше пусть лежит в земле!
Конечно, Прохор будет здесь работать, проложит широкие дороги, оживит этот мертвый край, разделает поля, а главное – схватит вот этими руками реку и выправит ее всю, как тугие кольца огромного удава. Обязательно, обязательно все будет так. Прохор Громов только начинает свою жизнь. О, погодите!
Лицо юноши в эту минуту казалось суровым, меж бровями легли глубокие складки, и старческие приблудыши-морщины протянулись от углов губ.
А все-таки как хороша эта девушка! Вдруг он женится на ней… Мать, наверное, согласилась бы, а вот отец… Во всяком разе – вернется домой – поговорит. Ну и чудак этот старик тунгус. Славный старик, хороший. Разыскал спирту, напился пьян, угостил Прохора и все уговаривал его остаться в тайге, с его дочкой. Хвалил ее на все лады, а подвыпив, строго приказал дочке раздеться: пусть бойе посмотрит, это ничего, надо показывать товар лицом. Пусть. Когда старик стал кричать на девушку и махать кулаками, та с хохотом выбежала вон и больше не возвращалась. А старуха ударила его в лоб замазанной тестом ложкой, – старик заплакал, лег возле костра и, свернувшись калачом, тотчас же уснул.
Лицо Прохора вновь стало юным. Он лежал, закрыв глаза, на губах улыбка. А думы безудержно уносили его все дальше, дальше.
Тишина. Всплескивают весла. Должно быть, шитик. Нет, это камыши шумят. Нет, соболь крадется к задремавшей птице.
– Бойе… Проснись, бойе…
Прохор открыл глаза. Склонившись над ним, сидела девушка. Маленькие яркие губы ее улыбались, а прекрасные глаза были полны слез.
– Значит, хочешь уйти, покинуть?
– Да, хочу… – сказал Прохор, и ему стало жаль девушку. – А может быть, останусь. Поплывем с нами.
– Нет, нельзя… Я в тайге лежу. Меня караулят.
– Что значит – лежу? Кто тебя караулит?
– Шайтаны, – сказала она и засмеялась печальным смехом. – Еще караулит отец. – Она совсем, совсем хорошо говорила по-русски, и голос ее был нежный, воркующий.
Прохору лень подниматься. Он взял ее маленькую руку и погладил.
– Как тебя звать?
– Синильга. Когда я родилась, отец вышел из чума и увидал снег. Так и назвали Синильга, значит – снег… Такая у тунгусов вера…
Звезд на небе было много. Но самоцветных бусинок на костюме девушки еще больше. Прохор ласково провел рукой по нагруднику-халми. Грудь девушки всколыхнулась. Девушка откинула бисерный халми и прижала руку юноши к зыбкой своей груди:
– Слушай, как бьется птичка: тук-тук! – Она совсем близко заглянула в его глаза. Нашла его губы, поцеловала. – Бойе, милый мой, – в голосе ее укорчивая тоска, молящий стон.
Прохору стало холодно, словно метнуло на него ветром из мрачного ущелья.
– Вот лягу возле тебя… Обними… Крепче, бойе, крепче!.. Согрей меня… Сердце мое без тебя остынет, кровь остановится, глаза превратятся в лед. Не ветер сорвет с моих щек густоцвет шиповника, не ночь погасит огонь глаз моих. Ты, бойе, ты! Неужели не жаль меня?
Прохор в этот миг заметил сидевшую на обрывистом камне, над самой водой, молодую вдову-тунгуску. Грудь ее дрожала от глухих рыданий, и черные распущенные волосы свисали на глаза. Прохору вдруг захотелось причинить девушке страдание, и он сухо сказал:
– Нет, Синильга, не жаль тебя. Вот ту жаль…
Синильга молча встала и, побежав, столкнула вдову в реку, а сама возвратилась холодная.
– Неужели густые сливки хуже прокисшего молока? Эх, ты!.. – сказала Синильга и легла возле него на золотом песке. – Не любишь, значит?
– Я другую люблю, – прошептал Прохор, не в силах оторваться от влекущего к себе лица Синильги. – Ты прекрасна, но та лучше тебя во сто раз.
– Ах, бойе! – вздохнула девушка и вся померкла. – Оставайся здесь, оставайся! Я научу тебя многому. Любишь ли ты сказки страшные-страшные? Я – сказка. Любишь ли ты песни грустные-грустные? Я – песня, а мое сердце – волшебный бубен. Встану, ударю в бубен, поведу тебя над лесом, по вольному бездорожному воздуху, а лес в куржаке, в снегу, а сугробы глубокие, а мороз лютый, и возле месяца круг. Ха-ха-ха!.. Ой, горько мне, душно!