Дорога до станции была знакома, но Борису казалось, но он идёт по ней впервые. Кое-где путь ему преграждали тягучие весенние лужи, пытаясь поймать его в свой коричневый холодный плен. Борис так боялся опоздать на рейс, что не обращал внимания на промокшие ботинки и брюки, с каждым шагом впитывающие всё больше грязи. На всём пути ему не встретилось ни одного человека, только несколько точек саморегистрации, требующие немедленно приложить палец и сообщить свой внутренний код. Когда Борис, наконец, добрался до станции, он обнаружил, что до его рейса оставалось чуть больше часа. На платформе тоже было пустынно. Борис не привык находиться в одиночестве, и ему стало немного неуютно. К тому же, рюкзак за спиной был явно слишком лёгким для его плеч, 15 лет таскавших на себе неподъёмное военное оборудование. От станции один раз в день отправлялся электролёт, который должен был доставить Бориса на промежуточный пересадочный узел, откуда уже можно было попасть в столицу.
Стойка саморегистрации никак не хотела пускать его на полосу, несмотря на то, что он несколько раз прикладывал палец и сообщал свой внутренний код. "Ваш рейс отправляется через… 57 минут. Просьба покинуть станцию. Доступ будет открыт через… сорок две… минуты… тридцать девять… секунд", – сообщил механический голос. В конце концов, игнорируя отчаянный писк автомата, Борис прошёл на полосу и уселся прямо на старый, изрытый трещинами асфальт. Патруль не заставил себя долго ждать. Ровно через 5 минут 00 секунд приехал самоизолятор (Борис отметил про себя, что это модель 185-СБ004, оснащённая гипнолучами и парализующим газом) и вежливо попросил в очередной раз саморегистрироваться. После прохождения всех формальностей самоизолятор радушно распахнул свои двери и сообщил, что: "Предупреждение о необходимости покинуть зал прилёта было выдано гражданину Борису Арсеньеву, внутренний код 152-АН1021, в 13 часов… ноль две минуты. Требование Комитета Правительства по контролю за передвижением населения выполнено не было. Данное нарушение подразумевает штраф в размере четырех миллионов ГКБ, либо обездвиживание на срок до 24 часов". Выбор был очевиден. Обездвиживаться Борису не хотелось, тем более что до рейса оставалось чуть больше получаса. Да и деньги у него были: за всё время службы он не потратил ничего из того, что полагалось ему в качестве ежемесячной оплаты и, к тому же, за ранение в бою ему выдали неплохую компенсацию. Борис приложил палец к устройству приёма средств от населения и, дождавшись подтверждения списания, покинул взлётную полосу, чтобы вернуться ровно через 15 минут.
Попасть в столицу было непросто. Через каждые 15 километров Бориса просили пройти процедуру саморегистрации, а на некоторых пунктах нужно было сдать дополнительный биоматериал. Через сутки, окончательно вымотанный и голодный, Борис всё-таки вошёл в двери столичной Станции номер два по приёму и распределению населения. В зале было пусто, только несколько человек в чёрной одежде, с чёрными рюкзаками и в чёрных масках стояли возле пунктов самонаправления и что-то нажимали на экранах. Несмотря на отсутствие толпы, Бориса распределили только в пятый поток на выход, предварительно выдав средства самомаскировки – чёрную шапку, чёрную маску и чёрные перчатки. Борис сначала хотел запихнуть их поглубже в рюкзак, но, вспомнив, что повторное нарушение правил Комитета по контролю передвижения карается обездвиживанием на неделю, решил не рисковать. В конце концов, он привык к униформе, не так уж она и неудобна.
Навигатор барахлил и никак не хотел показывать дорогу к дому, из-за чего Борису пришлось долго плутать по городу. Каждый раз, когда он сворачивал не туда или пропускал нужную улицу, саморегистраторы предупреждали его о неверном маршруте, угрожая штрафами за нарушение правил передвижения. Воспитание в штабе, а потом и на фронте приучило Бориса к постоянному контролю и беспрекословному выполнению любых приказов, но никогда в жизни это не казалось таким сложным и бессмысленным. Одно дело слушать команды живых людей и совсем другое – подчиняться бездушным машинам, ведущим себя как-то слишком нагло и агрессивно.
В городе, как и ожидалось, было больше войны, чем на фронте. Сцепившиеся друг с другом дома плакали слезающей штукатуркой, на покорёженных разломленным асфальтом дорогах то и дело прогдядывали чёрные рты трещин, поймавшие незатейливый городской мусор. Тишина затаившихся улиц врезалась в уши, свербила, выворачивала наизнанку барабанные перепонки сильнее, чем разрывающиеся на войне снаряды. В городе ломалось всё – приборы, люди, явления – всё было неправильным, необъяснимым, чужим. Время впиталось в рыхлые влажные стены, застряло в незакрытых подвалах и узких подворотнях, запуталось в оборванных проводах, свисавших с ржавых столбов, – и остановилось. И только небо, опасливо выглядывающее из-за железных крыш, подозрительно гладкое и не к месту голубое, напоминало, что в мире ещё остались краски, кроме светло- и темно-серой. Город пах гнилым кирпичом и так и не наступившей весной.
Борис чувствовал какую-то необъяснимую тревогу и хотел поскорее добраться до спасительных стен своей квартиры, но дома, похожие один на другой, обступили его со всех сторон и, кажется, были готовы навсегда запереть его в своих холодных облезлых стенах. В пятый раз пройдя по одной и той же мёртвой улице, заканчивающейся тупиком, Борис остановился и стал отчаянно озираться по сторонам в поисках хоть чего-то, что могло бы помочь ему выбраться из этого кошмара. Кто знает, сколько бы ещё ему пришлось стоять здесь, привлекая внимание мобильных саморегистраторов и патрульных дронов, если бы что-то вдруг не бросилось ему в глаза. Какое-то чувство внезапно поднялось с самого дна полустёртой памяти, и он остановился, пытаясь поймать и хоть немного осмыслить его. Напротив, через дорогу, виделся небольшой холмик, полностью заросший сухой прошлогодней травой и пестревший разноцветным мусором. Это место казалось неожиданно знакомым. Да, это оно! Именно здесь они с кем-то, может быть с дедом, в той, другой, жизни, катались с горки зимой. Кажется, летом отсюда хорошо было видно облака и ласточек, пролетающих в воздухе, можно было почувствовать запах свежей травы и, вдыхая его, ничего не делать, просто сидеть на земле, есть чипсы, купленные в киоске неподалеку, и смотреть веселые картинки на старом телефоне с треснутым экраном.
Борис всеми силами пытался отогнать от себя это воспоминание, но оно упорно лезло ему в голову, как танк, сносящий все на своем пути.
Вот они с кем-то сидят и болтают обо всём на свете, и этот кто-то вдруг спрашивает серьёзно:
– Ты вот, Борька, вырастешь, кем станешь?
– Я, деда, сначала буду учёным, а как мне надоест, стану художником.
– Художником? – дедушка всыкидывает брови в притворном удивлении. – И что же ты будешь рисовать?
– Слона!
– Слона? – опять переспрашивает дед. – С хоботом?
– Конечно! С двумя! Нет, со стоимя хоботами, – хохочет Боря. Дед замечает, что передний борькин зуб уже выпал и оставил на своём месте огромную щель, от которой его улыбка становилась ещё более трогательной и беззащитной.
– С сотней, правильно говорить, с сотней хоботов, – назидательно говорит дед.
– А помнишь, мы зимой здесь с горки катались? – Боре не нравится, когда его поправляют, и он меняет тему разговора. – А мы ещё пойдём?
– А как же, и Настю с собой возьмём.
Боря хмурит лоб.
– Не, Настю не надо, она плачет всё время.
– Ну не надо так не надо. Вдвоём пойдём, как настоящие мужчины.
– А зима скоро?
– Не, Борь, не скоро. Вот сейчас весна закончится, потом лето, осень, а потом уж зима. Ты потерпи немножко. Хочешь, я тебе велосипед куплю? Будешь на нём кататься летом.