Никто не смог бы упрекнуть его за то, что решил всецело посвятить свой незначительный досуг таким академическим занятиям, притом еще, что своей простенькой спартанской обстановкой его убежище заметно стимулировало эту страсть. Являясь как по форме, так и по размеру чем-то средним между усеченным коридором и увеличенным чуланом, горенка его через прорубленную дверь в стене соединялась с комнатой, в которой почивала мать, и своей дальней от кровати книжной половиной располагалась около скрипучей общей лестницы, ведущей на чердак. Помимо этих преимуществ, она была еще холодной точно карцер, и у окна, которое глядело с высоты второго этажа во двор, на рубероидные крыши самоуправно понастроенных сараев с любившими подраться там соседскими котами, всю зиму напролет стоял транжирящий бюджет решетчатый камин. Зато когда он утром открывал глаза, то корешки из юфти, ледерина и обтрепавшегося, латаного выцветшей пикейной тканью и чертежной калькой коленкора шеренгами глядели на него со стеллажа. Они стояли в ряд, как необузданные кони ретиво и по-разному, по «масти» содержащихся в них знаний на него смотрели; но каждая взывала к заспанному разуму. Поэтому он начал как-то раз с того, что содержимое всех полок перебрал. После проведения ревизии он обнаружил небольшое расхождение: в каталоге не оказалось «Жизни патриархов и пророков» Гастингса, выпущенной в Филадельфии, с весьма хорошими гравюрами; и переизданной в Москве «Эстетики» Гамана. (Что интересно, потом он эти книги, открывал, смотрел и перелистывал, но так ни разу и не прочитал). На полке дополнительной, шестой, которая была прибита над кроватью, чтобы постоянно находиться под рукой, располагались словари и справочники. Поближе к вечеру, сверяясь с глоссами в тетради, он брал со стеллажа какой-нибудь трактат, обрез и переплет которого, от фолио до фолианта, в зависимости от печати и бумаги имел лежалый сладковатый или кисловатый запах, ложился с ним в постель и так, с раскрытой книгой часто засыпал.
Вы, вероятно, спросите: была ли эта тяга к знаниям связана с каким-нибудь особым складом его личности или дарованием? При убыстряющихся темпах жизни и разнообразных электронных новшествах такой вопрос уместен, разумеется; только вот, подумайте, зачем вы задали его? уж так ли вам не все равно, уж так ли вам охота тут остановиться и порассуждать? Да и потом, в том возрасте, в котором находился он, сама уж постановка этого вопроса могла бы нанести урон. Ну да, он был не без таланта, но в голову ему ни разу так и не пришло спросить себя, зачем он это делает, читает, что-то узнает… Он шел вперед и твердо знал одно: в своем стремлении найти причину всех вещей, какой-нибудь свой уникальный «философский камень», он не был одинок. И тут в своих исканиях и штудиях, он мог по праву бы собой гордиться, считать себя каким-нибудь великим первооткрывателем, землепроходцем: самопознание неотделимо от сознания; мир различается не столько красками, припоминалось, как сочетанием или отсутствием полутонов. В премудрой «Книге перемен», которую он начал изучать урывками (ну, то есть, если в этот вечер не был у конвейера или не встречался возле городского парка с Анжелой) жребий ему выпадал на гексограмму Ши. Следуя подсказкам на полях тетради, до этого он проштудировал повествование о жизни Лао-цзы, «старого ребенка» и одного из Трех пречистых, как называли того верные адепты, и сделал заключение, которое во многом совпадало с его собственным, полученным из ряда бессистемных наблюдений. Суть этого была проста: у каждой вещи, равно как и у любого, хотя бы и случайного на первый взгляд явления – есть свое предназначение и свой исток, который только надо постараться выделить в цепи событий, соотнести с желаемым и распознать как наводящий знак. Поэтому он полагал, что в выпадавших совпадениях по «Книге перемен», есть более глубокий смысл, значение которого должно раскрыться от усилий не в один присест. И в поисках того значения все перелистывал и перечитывал страницы. В тексте эта гексограмма связывалась с «войском» и означала Исполнение: пять черт прерывистых, одна сплошная. Смысл их толковался как удача в стойкости; внутри была опасность, ничтожным действовать не полагалось. Горячность и решительность должны были уравновесить выдержка и бдительность. «Возможен и неправый суд, – с иносказательностью Поднебесной было в комментариях. – Необходимо войско. Но в войске может быть воз трупов».
Вооруженный у конвейера надсадно воющим ключом на электрической подвеске перед колесами свежеокрашенных грузовиков или по пути в спортзал, где ожидал его безжалостный и ироничный точно ирод тренер, он не забывал своих домашних разысканий. И если выпадала парочка минут, тут же обращался к виду иероглифов, обозначавших эту гексограмму, которые изображались в книге так:
Как воплощение единого вселенского дифтонга, хотя бы и звучавшего для каждого по-своему, они казались слитными, сросшимися на протяжении эпох. Пробуя представить их раздельно, перевернув в уме и снова ставя вместе, он прилагал усилия к тому, чтобы добиться четкой ясности их восприятия и пробовал подольше задержаться в этом состоянии (все отвлекающие звуки уходили, хотя он не терял самоконтроль, как шестым чувством мог улавливать, что происходит у конвейера). Но бессознательно он, видно, размышлял еще о чем-то. И то, что было в его мыслях, на что никто не мог рассчитывать, вдруг постучалось в дверь само.
В один воскресный день как манна с неба – и делоустроителем и врачевателем души, в доме появился старый закадычный друг отца, как он многозначительно, сняв шляпу и свой долгополый серый макинтош, представился: Трофимов. Он был уже немолод и выглядел в своем просторно-старомодном и непритязательном наряде как тайный выдающийся кудесник. Да, не вызывая почему-то ни малейших опасений, его особа вышла будто из арабских сказок с оригинальными, проложенными чем-то наподобие пергамента офортами, виньетками и золотым тиснением, которыми зачитывался с детства. В нем было сразу что-то от Синдбада, который после долгих странствий по чужим морям с несметными богатствами опять ступил на отчий брег, и от сибарита-колдуна в запутанной истории про Аладдина. Статиков о нем ни разу прежде не слыхал и никогда не видел.
– Не знаю уж, чего и ожидать? двадцать лет ни слуху, ни духу! – стоя перед гостем, смущенно и не чересчур приветливо сказала мать. – Хоть бы известил заранее…
Кажется, она была не так удивлена, как насторожена приходом давнего знакомого.
Выслушав ее, Трофимов хохотнул. Он был под стать своей хламиде мешковат и лысоват, с коротким шишковатым носом, широким лбом и твердым крупным подбородком, который сразу же запоминался. И от порога оглядев убогое жильё с покатым забубенным полом, веско произнес:
– Коли быть точным – двадцать два. Давненько, уважаемая, да. А ведь я тот, кто вам сейчас и нужен!
Мать собрала на стол – ленивые блины на скисшем молоке, которые в минуту испекла на газовой плите, и летошнюю, в сахаре, чернику. Затем присела и сама перед Трофимовым.
– Чем Бог послал, не обессудь!
Приятеля отца завали Николай Сергеевич и из разговора оказалось, что он холост. В столичном аппарате он занимал высокий пост. Но этим положением напыщен не был: держался, не чинясь, и рассуждал весомо; с юмором и прибаутками рассказывал о разных переделках и коллизиях, в которых побывал. И был умен. Статикову он, между прочим, сообщил, что оны времена работал в Совнархозе, в отделе Управления делами. Когда их упразднили, методом возгонки, или «как конюший за обозом», он перебрался в министерство и ныне уж курирует всю область.
– Ну, знаете, и я не Бог, но кое-что могу! – сказал он со значением по поводу жилищных тягот.
Затем, как подобает сказочному гостю, Николай Сергеевич пообещал, что спустит с кого следует три шкуры. И ушел.
Перед рабочей пересменой в понедельник, в служебном кабинете с мореными панелями и целой сворой телефонных аппаратов, который расторопно выделил в его распоряжение директорат, он разливал армянский «Арарат» по чашкам, выплеснув оттуда в кадку с фикусом, видимо уже не раз переживавшим это, не стимулирующий жидкий чай, и вперемежку делал наставления, читая будто по стеблям тысячелистника: