Голубой, с пристрастием разглядывавший в ту минуту свой пупок, от оплеухи отлетел, но зеркала не выронил. В общем-то, он был чувствителен и незлобив. Женщинами, как и цветами, пока его весной ни скручивало, он наслаждался тоже эстетически: летом мог целыми часами наблюдать, как они фланируют под окнами в своих фланелевых халатах, обхваченных фалдой пуховыми платками ниже поясницы, или – в полихромных целлюлозных полушалках, прищепленных булавкой на груди. Но если его кто-нибудь не пестовал, значит – презирал. Розового же, который был охоч подраться, то есть за малейшую обиду тут же воздавал физической немилостью, а на прекрасный пол смотрел иначе, с присущей ему долей скепсиса и пессимизма (чего по мере сил старался скрыть от вездесущих и красивых глаз сестры), эта утонченность Голубого плющила и заводила. При этом если посмотреть на них не так предвзято или, например, через другие стекла, то Розовый – мог делать то же, что и Голубой. Но если у последнего на бессознательном причинном уровне была своя руководящая, возможно, впитанная им с материнским молоком основа (такого слова как «мораль» он попросту не знал), то Розовый, ссылаясь на мораль, всё совершал по справедливости, или, как он говорил, – по установленным самим же им еще на воле эмпирическим законам. Он уверял, что проявляет еще сдержанность, когда воспитывает младшего собрата-недотепу, однако выражение «физиогномический синдром» для описания их отношений, думается, лучше подходило. Похоже, когда он наносил побои Голубому, то ожидал, что тот от оплеух изменит цвет.
Но инцидент на этом происшествии не завершился. Вошла сестра: она была всевидяща, чуть что – и тут же появлялась, точно божество из облака в своем халате. Сочувственно покачивая головой, она взглянула на обоих и остановилась у кровати. Ее рука нащупала в кармане бинт, который она по дороге незаметно вынула из шкафчика у старшей медсестры. В душе она была удручена случившимся: на расхищение казенной собственности ее стыдливую натуру повело впервые. Ей было неспокойно в этом необжитом образе. Но, в сущности, она нисколько не раскаивалась в совершенной краже. Бинт был стерильным, хирургическим и лимитировано-дефицитным, отнюдь непредназначенным для миротворческих задач. И все-таки она была уверена, что он ей может пригодиться.
Невелика пропажа, ясно, а всё не стоило бы так вот, с краденым по отделению ходить!
Окинув его леденящим взглядом, она достала все же этот бинт. Суровой нитью разорвав обертку, сняла бумажный колпачок, вынула спрессованный рулон и начала его разматывать. Ей было неудобно навесу, поскольку Голубой размахивал руками и кривлялся. Она погладила его по тощему плечу, во время стычки с Розовым ушибленному краем тумбочки, и попросила, чтобы он прилег. Склонившись у кровати, чтобы он не ныл, она забинтовала ему весь живот, который чуть кровоточил у пуповины: один слой марли наложила и другой. Затем сама присела тут же, разве только не воркуя, ровно голубица. Она жалела Голубого как сестра и интуитивно наделяла это чувство еще трогательной материнской ревностью: качество, которое шло против медицинской логики и обстоятельств. Но дюжий Розовый, охальник и злодей, её натуре, как ежевичное суфле в броне, понятно, куда больше нравился. И Голубой сомлел, довольный, что не привязали к койке. А Розовый, прильнув к ее груди, как бы пристыжено залепетал: «Вот я пришел к тебе и принес тебе правду. Я не поступал неправедно ни с кем: я не творил зла вместо справедливости, я не насиловал, не убивал. Я чист, я чист, я чист!»
Это отступление тогда из осторожности он не довел до сведения сестры, имеющей повадку снова заходить, когда цветная пара, всласть покуролесив и поиздержавшись за день, засыпала. Но всё услышанное ранее, в аутентичном изложении и без купюр, она заверила своей печатью, позволив ему указать и дату, которую он вывел, хотя и отступив от строгих правил, хранимым под кустом терновника, всегда готовым, хорошо отточенным каламом: «Дано в канун посмертного Тридцатилетия, того же дня, 2-го месяца Ах-эт».
Для тех, кто любит дома мастерить и думает, что каждый навык в жизни может пригодиться, он должен пояснить: калам был изготовлен им из веничного сорго при помощи расплющенной столовой ложки, ржаного мякиша и старого гвоздя. Всё остальное Голубой мог выдумать, но в этом он бы мог поклясться… Да, когда чего-то сильно хочешь, то можно сделать что угодно, только чтобы не мешали! Глядя на оконное стекло с замерзшим оттиском своей ладони, он выпустил листок календаря из пальцев. Жизнь была как кисло-сладкий многослойный сэндвич, и приходилось его есть. Забот у персонала здесь хватало, сестра могла не относиться так участливо к нему и к этой паре. В присутствии врача она вела себя иначе. Такая вот хиазма и цезура с каждым появлением ее. В тот раз, когда она ушла, он вспомнил, что когда-то был женат.
IV. Елена
Не-тот и тот, кого она любила: стройный, смуглый, с густыми вьющимися волосами и византийским (где-то она вычитала!) профилем брюнет, отличный спортсмен, тайно-заядлый игрок в преферанс в укромных уголках амфитеатром забиравшихся под самый потолок и поутру считающих ворон аудиторий. И ко всему – неотразимый сын всесильного секретаря обкома, слывшего в народе покровителем наук, был всеобщим кумиром женских сердец и безотказной Архимедовой опорой все более входившего у абитуриентов в моду университетского промэка.
Собственно, Мишелем стала называть его она: все ординарное к нему не подходило. Друзья же, Испанец и Лапа, «рыцари плаща и шпаги», между собой величали Кручнева – Крис. Тут было что-то чрезвычайно личное: может, из прошедшего римейка про ковбоев, который она тоже видела, но что не обсуждалось, или что-нибудь еще такое. Но что б о нем ни говорили после, это не имело ровно никакого отношения к малайскому кинжалу!
Елена еще в школе была наслышана про это братство, да и жили они по соседству. Судя по молве, все трое составляли интеллектуальный клан неприкасаемых: дав клятву верности, стеной стояли друг за друга, от своих сверстников держались в стороне и больше никого в свой элитарный клуб не принимали. Зимой они все вместе занимались в легкоатлетическом манеже, великолепно были развиты физически и, несомненно, даровиты: от школьных физико-математических олимпиад с почетными призами и подарками, что было для людской молвы хотя и притягательно, но целиком непостижимо, до юниорских состязаний в фехтовании и каратэ. А вот…
– Копеечка, Кристос внизу! – смешком передавалось в классе от окна в конце уроков.
Заносчиво-грудастая не по уму, и неразменная, Копейкина как мартовская кошка тут же выгибала спину.
На вкус Елены она была, пожалуй, что излишне тучновата, как рано повзрослевшая и переевшая рахат-лукума конкубина: ходила в розовых чулках, бахвалилась своей набедренной татуировкой с двумя лобзавшимися голубками, и несмываемой губной помадой в туалете. Перед своими однокашниками вечно задирала нос, а с теми, что постарше, флиртовала. При этом строила такую маменькину цацу, недотрогу, хотя в портфеле у нее всегда была зубная паста и запасной комплект белья. Парням она пускала пыль в глаза. Кому-нибудь ее дебелость нравилась, быть может. Но что касается Елены, ее вид этих рубенсовских форм не восхищал. Однако же она была оскорблена, когда глядела на Копейкину. Не так оскорблена, как озадачена: все то, чего должно было по праву причитаться ей, той удавалось получать и незаслуженно и без труда. Вне школы эта пава красилась и от налета ранней зрелости в лице выглядела не по своим годам, жила, не думая о том, чего с ней станет дальше. Просто этой милочке пока везло. И ладно. Не было бы никакой нужды так много места уделять такой особе. Но и в других аспектах изысканий, чего касалось всей компании, о чем уже шептались девушки, прогуливаясь парами во время перемен, и распевали соловьи по всей округе, ее догадки скоро подтвердились.