Черешни в свернутом рожком пакете, стоило признать, совсем уж ничего ни оставалось. Метрах в десяти шумел фонтан с драконом в радужном сиянии от брызг: бьющие из пасти струи на солнце отливали чёрным, водяную пыль сносило ветром в сторону скамьи. Пахло свежестью большой реки и грушами. Анжела держала фунтик с ягодой у своего бедра, обтянутого сплюснутыми складками подола. Цветы раскидистым снопом лежали на ее коленях, словно бы она их только-только нарвала. Думая, что изучает те, он видел рядом ее губы, чувствовал ее дыхание под напрягающимся лифом платья… хотел свершить несообразное чего-то, с неотвратимостью влекущее, испортить дивную минуту. И молчал.
Опередив его поползновение, она лукаво искоса взглянула:
– Хочешь, чтобы я чего-нибудь сказала первой?
Ну да, он этого хотел. Она была неимоверно близко, и в эту явь вполне еще не верилось. Желание притронуться к ней вспыхивало и робко таяло. Он ощущал ее, но от малодушия не двигался. А вдруг ему все это мнится?
– Ты молчишь обо мне, я знаю, – произнесла она так тихо, что он боялся что-то пропустить. – Но это лучше, чем слова, в них мало смысла. Как ты хотел, так всё и вышло, да? Чего ты чувствуешь? ты видишь, что уже твое?
– Моё? Не знаю.
– Знаешь. Не выдумывай! Сейчас есть только я и ты. Есть только мы: и я как ты и ты как я. Ты ни находишь? мир различается не столько красками, как их оттенками, полутонами. Смотри, какой пурпурный цвет? и эти бархатные струи. Природа тоже радуется. Но в этом есть и горе, замечаешь?
– Возможно, да. А ты?
На каком языке они говорили?
– Можливэ?
Анжела поймала его руку на своих коленях, где-то под цветами, сжала в своей маленькой ладони и быстро поднесла к губам. Её ресницы оросились водяной пыльцой.
– Можливэ естэм милчэ…
Ему пришлось закончить эту фразу себя: послышались раскаты грома. Из низкой, откуда-то приспевшей тучи, вмиг брызнул тёплый дождь. Анжела как знала, что начнется ливень. Раскинув руки в стороны, она откинулась на перекладины скамьи, подставила лицо под учащавшиеся капли, зажмурилась и замерла с какой-то сатанински сладостной улыбкой. Гроза всё расходилась, будто бы разбушевавшийся дракон в их честь метал по сторонам громы и молнии. Часть города была еще освещена косыми полосами света, но в ближнем нависавшем крае тучи чего-то грозно перемешивалось, меняло очертания, как если б в ее недрах оплавлялся медленно тяжелый пасмурный свинец. День точно смеркся: мозглой пеленой заволокло торговые палатки за аллеей и близстоящие фасады зданий. Стали неразборчивы карнизные, тремя точеными ферзями, башенки на колокольне у собора, которые они до этого разглядывали, ломая голову над тем, барокко это или ренессанс и что те могут означать. Затем он весь исчез, и дождь, смывая с крыш и листьев городскую пыль, полил как из ведра. Аллея по обеим боковинам скрылась под водой. Перед скамьей текли и пенились потоки, и в осенявших небо огненных разрядах было видно, как в мутноватых лужах около фонтана яростно вздуваются, шипят и тут же, чередуясь, лопаются бегающие пузыри.
Всё выходило так, как он и представлял: неведомое снизошло и отрывало от земли. И Анжела, должно быть, управляла этим:
– Пшийдзь! пшийдзь! пшийдзь!
Верно уж, она звала к себе не только дождевые капли, и что-нибудь должно было вот-вот произойти. Взяв с нее пример, он тоже запрокинул голову и начал повторять:
– Пшийдзь! пшийдзь!
Тут было уж не до градаций и оттенков: разуться бы, за руку схватить ее, да и бежать.
Вымочив насквозь до нитки, дождь утих внезапно, как и начался. Они сидели точно на плоту, который вынырнул из бурных вод. Девушка, смеясь, болтала над землей ногами в своих гольфах и глядела вверх. Словно бы на миг забыв о нем, она глядела и глядела. И как от ее взгляда небо над собором расцветилось радугой: сияющее семицветьем коромысло, вспыхнув, перекинулось через город, к еще укрытым мгой крестам церквей на горе. Тут солнце проглянуло из-за уходившей тучи, коснулось темных островерхих луковок, тепло и благолепно озарило их, и радуга померкла. Анжела выдернула из волос заколку, – с ее намокших прядей все еще бежали ручейки, и выбросила к небу руки… Не утерпев, он приподнял её на закорки. Она нисколько не противилась, была вполне телесна и податлива, притом, легка как одуванчик. Когда он поднимал ее, она успела захватить цветы. Швыряла их теперь через плечо как новобрачная и заливалась безмятежным смехом, будто перезванивали колокольчики. Над ними простирался безграничный чистый свод. Он нес ее и нес. А девушка кидала то вперед, то за плечи ромашки… Конца аллее не было. На зеркало асфальта падал и кружился, веселя прохожих, белый лепестковый шлейф.
Такая вот история. Было ли в ней что-то необычное, судите сами. В чем-то он, пожалуй, чуть драматизировал ее, храня как оберег в своем сознании, в чем-то, может, чуточку и приукрашивал, но безо всякой цели, не по существу. Спустя два года все то, что было с ним и с этой девушкой, уж раскрывалось перед ним как перед путником идущим вдаль, в необозримой мысленной ретроспективе. В реальной жизни, застенчиво скрывавшей свой оскал за карнавальной маской, с Анжелой они расстались. Нелепо, но это было, как предрешено: у девушки закончились каникулы, ей надо было возвращаться в Краков. А он в то время получил письмо. Мать спрашивала совета: больная и едва дождавшись пенсии, устав от злоязычия, она хотела переехать. Меж строк он понял, что у нее уже есть на примете обмен – в большой индустриальный центр в соседней области, где жизнь была, как думала она, получше. Но что мог ответить издали? Знающая цену доброте и счастью, мать не была особенно практичной. После переезда ее надежды не сбылись, а денежный довесок от продажи сада, на что она рассчитывала, выдался не столь уж и велик, в два счета разошелся. И вышло так, что в город своей юности он больше не вернулся.
Дальнейшее, наверное, и вовсе можно было бы списать, как говорили беглые монахи в средние века, на вероломство колеса Фортуны и оппозицию планет. В своей, отполированной уже потом как сага биографии, в один единственный абзац, хотя с патриотическим эпюром, он и по прошествии тех лет не мог найти известного себя: всё обернулось будто скверной шуткой, чьим-то неразумным вымыслом. Работа на конвейере автозавода, куда он сразу же устроился, в надежде получить пристойное жилье; затем – едва не завершившееся травмой голени, участие в спортивных состязаниях по троеборью, с зачетом всех почетных грамот и других наград, почти, что начисто изгладились из памяти, как не его. Видимо, поэтому он опускал подробности, когда его расспрашивали: в конце концов, ничто в подлунном мире не дается даром, и жизнь так складывалось не только у него. Думая о будущем, которое тогда еще входило в его кругозор отдельно, без двуединой слитности с минувшим или настоящим, он не винил судьбу и не впадал в отчаянье от приступов хандры. И все-таки, не находя себя в тягуче-суматошном ходе времени, заимствуя избыток сил у прошлого, нет-нет, он обращал свой взор назад: возможно, в куртуазную и безобразную эпоху, объятую знамением комет, нашествием проказы, везикулами черной оспы и чумой, будь он вагантом или скоморохом, жизнь не казалась бы такой? Пенял он, впрочем, только на себя. Но жить при этих представлениях тем более не стоило. Изобретательный, он от природы был упрям. И понемногу, замкнувшись, точно чернокнижник в своей келье, он стал исследовать библиотеку, которая задолго до трагедии, снабженная своим каталогом и лаконичным сводным комментарием в линованной по двум косым тетради, была, как специально для него, составлена отцом.
Каталог был систематическим, он состоял из девяти разделов, включавших как оригинальные работы, так и переводы, и, кроме того, было около десятка книг с пометой на полях как «греч» и «лат». Двигаясь по описанию вперед, он обнаружил, что заголовки книг располагаются не в ряд по алфавиту, а в постепенно возраставшем тематическом порядке по мере сокращения диапазона времени и углубления в какой-нибудь вопрос, при этом с обязательными ссылками на то, как та же тема освещается в других источниках. Сделав предварительный обзор всей перечисленной в каталоге литературы, он подумал, что, может, и не стоит слепо следовать указанной последовательности. Хотелось поскорее бросить розыски, расположиться поудобнее в своей каморке и начать читать. Но он продолжил изучение бисерного почерка отца на отграниченных двойной чертой полях: рука того не признавала твердых знаков, ставя вместо них апострофы, строчные «р», «п» и «а» почти сливались, когда стояли парой или же чередовались, а буква «д» везде своим кружалом загибалась вверх.