На другой день Илья временно ушел в свободную избу, к соседям. Пелагея дня через два пошла проведать и вернулась от сына в слезах и рассказывала потом Таисии:
— Приехал Илья с пристани, идет в избу. Мне не терпится, пошла следом… Вижу, они ужинают из разных чашек. Развела я руками, не выдержала, говорю: «Иленька, да как же это так, ведь ты „большак“ в доме-то!..» А он, сердешный, положил ложку и заплакал: «Мамынька, ты ее не знашь, она ведь озорная, но я без нее дня не проживу, люблю ее, мамынька, хоть в лямку лезь»… Так я от них и ушла в слезах.
— Што ты хнычешь? — спросил ее вошедший в избу Иван Федорович.
— Да что, дураки-то наши сидят и из разных посудин хлебают!..
— Штоб я больше не слыхал про них разговоров и слез твоих не видел. Илья не маленький… Раз дал бабе волю, теперь она поедет на нем… Плачь не плачь, Илью не воротишь… Сейчас он не мужик, а бревно с глазами.
— Тятенька, к нам на воскресенье приедут из Семенова гости, собирается быть начетчик. Пусти наших гостей в летнюю избу: у нас негде, — попросил Илья отца.
— Надо, буде, летнюю-то избу отопить, — распорядился Иван Федорович.
В ночь на воскресенье в летней избе собрались старообрядцы со всех деревень Лыковщины. Молельщиков набилась полная горница. Приехал Ульян Ефимович — семеновский начетчик. Его знал весь уезд. Он привез свои иконы, книги, обложился ими, весь вечер только и говорил: «Не ходите к попам». Речи его чередовались чтением.
В эту ночь Илью приобщили к единой чаше с женой. Перед обрядом все долго клали поклоны. Не один раз перебрали длинные лестовки. Затем перешли к мирским пересудам. И с того дня Илья уже ни с отцом, ни с матерью из одной посудины не ел, не принимал к своему столу и родных. «Што сделаете, — оправдывался он перед родителями, — так хочет Зинаида». Илья стал тихий, — видно, не хотел грешить с женой, любил он очень Зинаиду. Один ее взгляд делал больше всяких слов.
Иногда к ним заходил Иван Федорович.
— Што вы, — смеялся он, — познали Христа, а брезгуете миром? Христос-то со всеми ел. Семья-то наша здоровая, никто у нас не курит, а вы побрезговали.
— Христос ел, — отвечала свекру Зинаида, — с чистыми людьми, с апостолами.
— Заблуждаешься, баба, — возражал ей Иван Федорович. — Может, я с человеком не стану есть, а он чище меня душой и телом?.. А ты мне про каких-то апостолов…
В деревне весной провели молебен. Поп со святой водой прошел по порядку. Кропил дома, колодцы, ворота, побрызгал и колодезь Ильи. Так Зинаида всполошилась и из колодца до капли вычерпала воду. Видя это, Иван Федорович от души смеялся. Это он подослал к ним попа.
От прежних отношений между отцом и сыном ничего не осталось. Илья пошел своей дорогой, и отцовский дом стал для него будто чужим. Илья приходил иногда к матери.
— Хочешь, што ли, — спрашивала она сына, — я положу тебе молочной кашки?
— Нет, мамынька, заповедь не дозволяет.
Больше трех месяцев прошло, как Илья заболел. Изменился он до неузнаваемости. Страшно было на него смотреть. Временами распухало его лицо, отекали ноги. Одни говорили: «Напасть господня за обиду православной церкви»; другие уверяли: «Надорвался в труде». А он, как ушел от отца, точно злился на работу. На пристани подымал один бревна, которые троим не под силу. Когда Илья стал отекать, Зинаиде посоветовали поехать с ним в Нижний, в губернскую Мартыновскую больницу. Там Инотарьеву велели лежать, но он не послушался; наказывали сменить пищу, он и того не сделал. Раз только попросил у Зинаиды молочка, и то она его пристращала:
— Не мне отвечать перед богом, — знать, што не едят в среду и пятницу!
Зашел как-то отец навестить Илью и застал его сидящим на кутнике, и ел он брюкву. Иван Федорович удивился:
— Да ведь от брюквы только хвори больше!
— А што, тятенька, поделать? Есть хочу, а седни постный день.
— Ты бы что-нибудь посытнее ел, а не о постных днях думал.
— Бога боюсь.
— А може, Зинаиду?..
Илья промолчал.
— От брюквы ты не выживешь… — сказал Иван Федорович.
И на самом деле, Илья день ото дня сходил на нет. Совсем ослабевший, еще пытался бороться с недугом. Изредка появлялся на пристани, иногда приходил в лес. В последний раз Илью видели со Шкуновым. Тот учил его делать ботники.
— Осину ищи на раменях, — говорил Шкунов, — по шахрам, выбирай прямую, гладкую, обтесывай, сколь надо, и вынимай теслой середку-то. Потом поворачивай спиной, очищай строгом. На спине навертывай дырочки и вколачивай гвоздики из крушинника. А уж свернешь вверх воротом — и тесли от гвоздика до гвоздика. Пройдешь до дна, возьми клин, поразопри маленько. Потом клади на козлы, разводи под ботником огонь, и разопрет его. Растопыришь бока-то, снимай с огня, отстрагивай, ставь каракули, посмоли и отправляйся хошь в Нижний, хошь на тот свет!
— Нет, дядя Иван, я еще поживу… стану теслить ботники… Эта работа полегче, — може, поправлюсь…
Но Илья таял как света. «Телом большой, — говорили про него, — а нутро у него сгорает». Песков посоветовал Зинаиде посадить мужа в кадку с холодной водой и обещал читать ему житие святых, наказывал держать больного в воде до тех пор, пока не увидит духа святого. Илья на это согласился. Перед тем положил еще двести земных поклонов.
Долго терпел Илья, сидя в холодной воде. Песков не успел кончить жития, как больной потерял сознание. До этого уставщик только успел спросить:
— Видишь ли святого духа?
— Вижу, вижу, — ответил Илья и лишился памяти.
Из бочки его без чувств перенесли на кутник. Зинаида еще верила — Илья встанет. «Обиды я от него не видела, — думала она, — благодарить его надо от земли до неба. Стойкий он в нашей вере». Но и у нее временами закрадывалась мысль о его смерти. И тогда Зинаида говорила Илье:
— Не оставь озими-то без бумаги: умрешь, свекор может заспорить.
— Да я к сенокосу-то поправлюсь, выкошу траву, сожну хлеб, а може, бог даст, и раньше встану.
— Слушай меня, Илья, ты хоть детей потешь, свое имение зря не покидай.
— Чудная ты, куда все денется, все нашим ребятам и останется.
Зинаида подносила к Илье детей. Их росло двое.
— По три года болеют, Зинаида, и выздоравливают. Гляди-ка, я еще могу с боку на бок ворочаться.
Больного навещал Фома Кирикеевич. В последний раз Зинаида ему шепнула:
— Просит холодную воду.
— Капли глотнуть не давай, — наказал Фома Кирикеевич, — студи отварную, а в холодной воде мочи тряпку и прикладывай к голове.
Как-то Зинаида ушла полоскать белье. Илья встал, вышел во двор, достал из погреба снегу. Обессиленный, он обратно полз.
— Мать-то у вас жадная, — жаловался он маленькой дочурке, — снежку не даст!
Вернувшись с колоды, Зинаида увидела на груди мужа комок снега.
— Как это ты достал-то?
— Сам… Горит нутро-то мое… горит!
После снега ему стало хуже и хуже.
— Нет, Зинаида, видно, уж я иду к тому, што расстанусь с тобой.
— А може, Иленька, выздороветь?.. Счастья-то мы еще с тобой не видали.
— Нет, нет, Зинаида… Живи с детьми, как знаешь… Одно только плохо… Молодой жить-то остаешься, встретишь всякое, може, и мужика захочешь пустить в дом.
— Нет, — уверенно отвечала Зинаида. — Ты умрешь, но знай: я проживу одна, непорочной вдовицей.
— Там, — показал Илья глазами на небо, — я не волен буду над тобой. — При этих словах он тяжело вздохнул и заплакал. Взял руку жены, погладил: — Э-эх, охота б пожить-то, да, видно, расстаться придется…
— Да полно-ко, Илья, може, не даст ли бог здоровья.
— Нет… чую, ты близка мне, а смерть ближе тебя.
Пришли Инотарьевы. Иван Федорович, глядя на сына, почувствовал у себя на глазах слезы и, уходя, подумал: «Лучше б мне лечь в землю, а тебе пожить!..»
Все видели — не хотелось Илье умирать, но жизнь его кончалась.
Накануне смерти Илья приснился отцу: будто взлетел он на вершину неведомой горы. Рассказывал Иван Федорович Пелагее: