— Хочу, братик, попробовать крашеной воды.
— Что ее пробовать-то? — усмехнулся Ватрушин. — Речку, что подле нас, видела… воду эту из нее берут, а в наших банных котлах подкрашивают.
— Коли так, мне экой воды не надо.
Между рядами лубочных и полотняных палаток бойко торговали жареными пирожками. От них разносился запах, как от смазанных дегтем сапог. Продавцы выкрикивали на разные голоса:
…А ну, пироги, кому надо, подходи!
С пылу, с жару, пятак за пару!
— Коли не воду, так возьми мне пирог с молитвой, — попросила Таисия.
Илья вынул кошелек с секретным запором, долго над ним сопел, открыл, дал сестре деньги, послал за пирогом и наказал:
— Купи с молитвой, и нам покажешь, каки молитвы продают у Светлояра.
Таисия, разломив ноздрястый пирог, долго недоуменно рассматривала половинки, затем смущенно сказала:
— Там и нет ничего!
— Теперь будешь знать, каки «на горах» пироги с молитвой, — смеялся Ватрушин. — Тут, гостья дорогая, не молитвы, а базар, барыш.
К полудню на берегу Светлояра собирались представители религиозных сект. А поздно вечером, как «свят дух», возле озера появился становой с урядником. Они считали себя в заволжских лесах высшей властью.
С наступлением ночи возле Светлояра торговля стихла. Дальние гости расходились и разъезжались по домам. Торгаши свертывали ярмарочные палатки. Балаганный клоун смывал с лица пудру и торопливо разбирал подмостки.
В серое скучное утро Илья Инотарьев взял ружье и пошел за зайцами. На земле лежала вмятая в грязь листва. Небо кипело клубами низко стелющихся над лесом туч.
Со своего поля Илья свернул в Хахальскую долину, и собака выгнала ему навстречу зайчишку. Он мастерски подшиб его, и пес снова скрылся в лесу. Прошло какое-то время, и Илья услыхал — собака заскулила! И ему наперехват выскочили из леса три волка, впереди них — его собака. Он заложил пулю, выстрелил. Один волк отделился, кинулся в сторону, два других от неожиданности растерялись и шарахнулись обратно к лесу. Собака, поджав хвост, бросилась к ногам Инотарьева. Она не могла идти, скулила от волчьих покусов. Илья взвалил пса на плечи и вернулся домой.
Только он вошел в избу, Зинаида стала проситься к отцу. Ей подошло время родить. Илья тут же ее увез. После дороги Зинаиде стало плохо. Тетка собрала Хомутовских староверов, стали они Зинаиду пугать:
— Красавица ты наша, былиночка золотая, вышла ты за еретика, вот тебя бог и карает. Так, може, и умрешь не разродишься, — причитала тетка. — Господь тебя испытывает, лебедушку… За церковника пошла, из одной чашки с еретиком пьешь и ешь. Наложи, милая моя, пока не поздно, заповедь на себя, — уговаривала тетка, — откажись от общей чаши.
Зинаида разродилась здоровой девочкой. Инотарьевы ждали сноху. Завидя подъезжающего к дому сына, Пелагея оставила Ивана Федоровича у окна, а сама вышла во двор. Приняла из рук Зинаиды внучку и спросила:
— Звать-то как?
— Авдотья.
Зинаида дальше порога не шагнула. Иван Федорович взял из рук Пелагеи маленькую Авдотью и долго смотрел на нее, улыбаясь. Но Илья был сам не свой: где бы радоваться, а он повесил голову. Родители не понимали — в чем дело? Пелагея собрала на стол. Илья сел, взялся за ложку.
— Зинаида, а ты што? Садись, — позвала ее свекровь.
Сноха не двинулась с места, заплакала:
— Простите, матушка, Христа ради, я заповедь положила: не пить и не есть из одной чаши.
Иван Федорович вздрогнул, отодвинул от себя ложку. Илья следил за движениями отца. Он опустил голову и рукой соскребал с ложки приставшие остатки капусты от щей. На столе возвышалась деревянная расписная чашка. От варева подымался чуть заметный парок. Сын не мог выдержать молчания, пытался было встать, броситься отцу в ноги, но, испытывая страх, боялся сделать лишнее движение. До еды никто не дотронулся.
Мать со вздохом сказала:
— Ах, Зинушка, Зинушка, кому же это ты дала такую страшную заповедь: с родителями за стол не садиться? Э-эх, Иленька, по-моему, это не ладно!
— Што ж поделаешь, маменька… я не волен…
Иван Федорович по-прежнему молчал. Выслушав ответ сына, он обиделся за него. «Мужик, а баит — не волен». С этими мыслями он перевел глаза на сноху и увидел впервые другую Зинаиду, не ту, как он ее себе представлял. Под взглядом свекра она сидела неподвижно. Припухшие, тугие от молока груди выпирали из-под тесной рубашки.
Тяжелое, давящее молчание вывело мать из терпения.
— Не дело это, Иленька… Разве жена у тебя голодной собирается оставаться или попросит себе отдельное варево? Ты бы, Зинаидушка, другую заповедь-то давала. Ведь ты ела с нами.
— Што ж, матушка, сделаете, так было богу угодно.
— Выходит, тебе одной надо жить. Неужто я стану для тебя отдельные горшочки варить? Этого не будет, так и знай. А если вам отделиться, — выходит, она и с тобой, Иленька, не станет есть.
— Не знаю, мамынька.
Иван Федорович испытывал страшную обиду. Ему хотелось крикнуть, но вместо этого он потянулся за ложкой и отрывисто приказал:
— Ешьте… Поговорим потом.
После ужина Зинаида еще больше съежилась, оставаясь сидеть на кутнике. Пелагея внесла со двора запылившуюся зыбку, повесила ее посередине избы, уложила младенца и, качая внучку, приговаривала:
— Спи, спи, Дуняшка.
В доме Инотарьевых существовало правило: не вступать в разговоры, если родители не обращаются с вопросами. Илья не лег с Зинаидой, а придвинул к кутнику лавку. Всю ночь он ворочался, вздыхал и до рассвета уехал на пристань. Поднялся отец, пошел запрягать лошадь. Во двор вышла Пелагея.
— Ну как, Иван Федорыч, што станешь теперь делать?
— Ничего… Пускай ест хлеб.
Вечером, когда вернулся отец, Илья был уже дома. Пелагея налила щей. Зинаида сидела все на том же кутнике и молча качала ребенка.
— Для меня все равно, не ешь, но в семье-то какой разлад… — начала разговор мать. — А ведь как все хорошо шло! Што ж ты, милая, в какую печаль хозяина-то своего ввела?
— Мне только бы хлебец был, с голоду не умру, — ответила Зинаида.
— Да ведь мы единая семья. Придут чужие люди, скажут: сноху не кормят. Ты хоть из горшочка похлебай варева-то, или тогда уж тебе надо из нашего дома уходить…
Зинаида встала, отерла от слез глаза и твердо сказала:
— Надо делиться.
Иван Федорович посмотрел на сноху, затем на Илью и понял: сговорились разделиться.
— Ну, а как мы делиться станем? — обращаясь ко всем, спросила мать.
— Тятенька, мне ничего не надо, дайте только срубы.
— Илья, я думал срубы взять себе, а тебе отписать дом. Рассчитывал: Таисию мы выдали, сам я уйду в новую стройку, а ты останешься в старинном, дедовском доме. В нем, мне думалось, твое счастье. Корову я тебе дам, лошадь возьми любую, а вот как с остальным добром? Всего богатства нашего дома делить нельзя. Я сказывал тебе, как я получал имущество от отца, а уж ты, не знаю… как хочешь?..
— Тятенька, я сам ничему не рад.
— Как ведь все неладно-то… Жили в покое — и на вот тебе, вдруг — семья рушится, и я, Инотарьев, стою посредь избы и не знаю, что делать? Покойный бы твой дедушка поставил тебя на колени и высек вожжами. Но нонче времена иные… По времени и человек… И я не твой характерный дедушка… мякина я…
Пелагея, стирая с лица фартуком слезы, стояла растерянная у печи.
— Тятенька, — осмелилась вступить в разговор Зинаида, — отдайте Илье срубы.
— Пиши, коли так, раздельный приговор, расписывайте все имущество!
Илья бросился отцу в ноги:
— Прости, тятенька, прости меня!
— По снохе-то не то што тебе давать срубы, — бревна жаль дать, но ты сын… сын мой кровный… ты — Инотарьев… Помни, Илья, — жена тебя еще не так свяжет… слаб ты… слаб! Зинаида года не прожила, а уж веревки вьет из тебя. Смирен ты… Бабе, Илья, ты уступил… Слава, слава всевышнему, што дедушка твой умер, он бы нам обоим ребра переломал и поставил бы на своем…