В день его возвращения дворовые мальчишки играли в войну. Они оседлали палки и, вооружившись деревянными саблями, носились с гиканьем по переулку. Радуясь своему выздоровлению, он тоже отыскал для себя длинную тонкую жердь и поскакал вместе с двуногой кавалерией. Но быстро устал и отстал. Когда понял, что не может угнаться, бросил своего коня под забор и поплёлся домой. К палкам с тех пор он чувствовал отвращение.
Долгие дни и вечера он не выходил во двор гулять, оставаясь сидеть с почти слепой восьмидесятилетней бабушкой. На вопросы матери отвечал только одно: «Там не интересно».
Осенью, когда с отцом ходили мимо лавок Тишинского рынка, он остановился возле одной и, указывая рукой на скрипку, сказал:
– Купи.
– Тебе зачем? Это ведь скрипка, а не игрушка. На ней не всяк играть мастак, – смеясь, ответил отец. – Ты малец ещё.
– Я умею, – уверенно сказал он.
– Чего захотел! Болтай меньше… Свистульку лучше купим. Петухом поёт, – бубнил отец себе под нос. – Скрипку… Если бы ты бессараб цыганский какой был…
У лотка, где продавали глиняные игрушки, отец долго стоял, соображая, что купить, и, узрев размалеванный наган, радостно воскликнул:
– Я тебе лучше «Маузер» куплю. Это вещь.
И радуясь своей покупке, отец отправился сразу же в лавку, где продавали на разлив хлебную, и долго толкался там.
Ожидая его, он стоял у входа, морщась от пивного запаха, и вертел игрушку. Но, не чувствуя к грубой глиняной безделушке даже малого интереса, случайно выронил её на кирпичные ступени. Собрал черепки и выбросил на кучу рыбных объедков. О скрипке с отцом он никогда больше не заговаривал.
Весной в дом поселили худого болезненно-коричневого еврея-часовщика с семьёй. Его жена, маленькая незаметная женщина, почти не выходила во двор, и соседи о ней ничего не знали. Зато их четырнадцатилетний сын Натан сразу прослыл музыкантом, потому что по вечерам ходил куда-то с чёрным футляром. Иногда в чужие окна прилетали нервные звуки, вырванные смычком из нежного нутра скрипки.
Он молча следил из своего полуподвального окна за двором и, увидев мелькнувшие ноги и футляр, выбегал и шел следом за Натаном до конца переулка. Оставался стоять там, ожидая возвращения соседского мальчика.
На уроки музыки Натан ходил важно. И тогда его глаза-жёлуди как-то по-особенному пялились по сторонам. Возвращаясь, только нырнув в переулок, этот толстый человечек сразу менялся. Было видно, что счастливо забывал о музыке. Подбегал к дощатому забору и, держа футляр, как обыкновенную палку, проезжался им по тесинам. Изгородь глухо охала от ударов, а Натан геройски шагал вдоль неё.
Он следил за Натаном. А рыжеволосый видел только забор.
Как-то, полосуя тесины, футляр открылся, и скрипка упала в грязь. Натан, испугавшись, смотрел на подзаборную жижу и не мог шелохнуться. Затем осторожно, чтобы не испачкать пальцы, поднял инструмент. Но чёрная жижа расползлась по красным бокам. Парень повертел скрипку, соображая, как с ней поступить, и сунул назад в футляр.
Глядя на Натана и на скрипку, он нервно задрожал, как от болевого испуга. Снял с себя рубаху, стал вытирать ею инструмент. Рубаха почернела. Потом долго стирал её в бочке с водой, ходил в мокрой, ожидая, пока высохнет.
На следующий день, дождавшись возвращения Натана, попросил:
– Дай.
– На, неси.
– Нет. Чтоб играть.
– Чего захотел! Играть! Рупь гони – тогда играй.
Он растерянно посмотрел на Натана, не поняв, чего от него требуют, ибо денег никогда не имел. Но выдавил:
– Завтра.
– Приходи за сарай. Я буду возвращаться… Лучше утром. – Натан важно надулся.
Он выпросил у бабушки серебряную монету на конфеты и отнёс Натану.
Ещё много бабушкиных рублей он обменял за сараем на уроки, которые Натан продавал походя, воровато озираясь и спеша.
– Ты тащи больше и играй скоко хош, – сказал рыжеволосый толстяк. – Я тебе за полтинник ноты нарисую… На бумаге.
– Не надо ноты… Без нот лучше. – Он замотал головой, хотел добавить: «У бабушки больше нет». – Но промолчал.
– Как хочешь. Больше не получишь скрипку.
Слепая бабушка, видевшая мир ушами, слушала игру Натана и говорила с завистью, гладя внука по шершавой голове:
– Умел бы ты так… Как бы славно-то…
– Я лучше могу, – бубнил он под нос. Очень хотел, чтобы бабушка услышала, как он играет. Но боялся признаться, куда девал деньги.
Бабушка в ответ только вздыхала тяжело и жмурила невидящие глаза.
В августе бабушка умерла.
Отец и дядья, отцовы братья, вынесли гроб во двор и в ожидании катафалка поставили на две табуретки. Мать всё время плакала и гладила старухе лоб, причитая. Высыпали соседи и молча ждали, пока покойницу увезут.
Он стоял у самого гроба и смотрел непонимающими глазами на белые волосы бабушки и удивлялся, почему они шевелятся и почему вдруг стали такими редкими.
Во двор вышел часовщик, толкая перед собой сына. У Натана в руках была скрипка. Они подошли к матери, и сосед сказал:
– Мадам, похороны – это всегда плохо, я понимаю. Особенно такой хогоший женщины, как ваший мамэ. Пусть мой Натан сыггаит. Похороны без музыка – газве ж можно? – И не дожидаясь ответа, ткнул локтем сына. – Слушай сюда! Иггай.
Скрипка залезла под пухлый подбородок, смычок стал медленно ползать то вверх, то вниз. Музыка выходила не плаксивая, не жалобная. Никакая. У Натана же лицо надулось злостью, и глаза молили только об одном: скорее бы увезли старуху.
Когда Натан заметил его, радостно задёргал рыжими бровями, оторвал смычок от струн и, протянув инструмент, сказал, как спасителю:
– На… играй.
Скрипка в его руках вдруг стала большой, тяжелой и горячей. В первое мгновение он думал, что уронит ее. Но, закрыв глаза, чтобы избавиться от страха, храбро опустил смычок на струны. Сначала дважды проиграл ту же мелодию, что и Натан, но она показалась нехорошей для умершей бабушки. И тогда он стал играть другую, которая сейчас рождалась в нём. Он любил слепую старушку за доброту и участливость и очень жалел, что её больше не будет. Ему хотелось сказать ей об этом, и ещё о том, что без неё им всем будет плохо, потому что некому теперь утихомирить отца, когда тот будет пьян.
«Как я тебя люблю, моя бабуся», – играл он, перекладывая смычок со струны на струну, и ему казалось, что бабушка слышит музыку и даже видит, как он играет. И ей легче.
Он открыл глаза. Катафалк стоял у ворот, а два старика в серебрящихся ливреях, ожидая у гроба, тоже слушали. Ему показалось, что люди забыли о бабушке, и от этого стало больно. Часовщик, вытянув руки ладонями вперед, точно уперся во что-то невидимое, зашептал:
– Это же надо такое пгидумать. Это ж надо. Под такую музыку хоть сам ложись у ггоб, мадам. Какой позог, Натан! Какой позор! Это же надо такое придумать… Мишигенэ копф5, мадам…
Катафалк уехал, а скрипку забрали.
Через три дня, вечером, к ним в подвал пришёл часовщик. В руках он держал чёрный футляр.
– Вот я пгинёс скгипку, мадам. Ему десять лет, а как он иггаит, – начал сосед. – Ему она буит больше нужна, мадам.
Сосед положил футляр на стол и, сцепив пальцы рук, попятился к двери.
– Мадам, я хочу вам сказать, – часовщик точно оправдывался. – Мой Натан… умгёт, как и я, пагшивым подмастегьем. Такая судьба. Я хотел, мадам, исделать из него человека… Так он… Мой сын… Он обокрал ваший мальчик… За сегебряный губель дать поиграть на скрипке… Обманывать десятилетний дети! Какой позог! – И открывая дверь, часовщик добавил: – Дай Бог, чтобы мои внуки меня похоронили так, как ваший сын ваший мамэ, мадам.
Скоро На тан и их семья съехали вовсе.
Мать отвела его учиться музыке.
Если бы не короткая нога, он мог бы сесть за рояль рилюдно, мог бы давать сольные скрипичные концерты. Ему бы рукоплескали залы. Но он сидел в оркестре и одним глазом смотрел на дирижёра.