– Как? – спрашиваю я.
– О, Шнуфель, газета – это мощное оружие. Конечно, ежедневные пресс-релизы герра Геббельса задают верный тон всему Фатерланду, но и мы не должны прекращать работу по формированию общественного мнения. Наша обязанность и впредь заботиться о том, чтобы в сознании граждан интересы Родины и ее ценности всегда оставались превыше всего.
Я жую хлеб и сыр. В школе мы читаем «Майн кампф». Теперь все знают, что именно евреи нанесли нашей армии удар в спину в конце прошедшей войны, а благодаря новой книге Финка «Еврейский вопрос в образовании» я научилась отличать еврея от нееврея по чертам лица. Завидев еврея на улице, я сразу перехожу на другую сторону, как и все остальные. А еще мы никогда не смотрим в глаза евреям.
– Но, Франц, все это никуда не денется за те несколько дней, что мы могли бы провести всей семьей где-нибудь на побережье. Кроме того, ты ведь в газете главный. Разве у тебя нет подчиненных, способных в твое отсутствие приглядеть за тем, чтобы все продолжало идти как надо?
Папа пожимает плечами:
– Я назначил Йозефа Гайдена редактором всего две недели назад. Вряд ли можно рассчитывать, что он справится со всем в одиночку. Да и в СС обязанностей становится все больше… – Он делает паузу. – Не будь Карл так занят своими планерами, я взял бы его к себе в газету на лето. Вот кто стал бы мне неоценимым помощником. Да и в будущем я мог бы поручать ему то, что никогда не поручу никому другому.
– Если бы ты и в самом деле взял его к себе на лето, пока он не уехал… вдруг бы он тогда передумал насчет авиации. Мне прямо нехорошо делается при мысли о том, что скоро придется его отпустить.
Папа качает головой:
– Обучение организовано Люфтваффе. Прежде чем садиться за штурвал серьезной машины, молодые пилоты должны налетать как можно больше часов. К тому же он сам этого хочет. Возможно, со временем он вернется в «Ляйпцигер». Он же мужчина, Елена. И должен сам найти свой путь. Сейчас он хочет служить Рейху, и это хорошо и правильно. – Папа опрокидывает себе в рот последние капли кофе из чашки.
– Я тоже хочу служить Рейху, – вырывается у меня. – Может быть, ты возьмешь меня к себе в газету на лето, папа? Я быстро учусь.
Он смотрит на меня, прищурившись. В ярком солнечном свете его светлые глаза кажутся совсем выцветшими, а лицо бледным и обвисшим от усталости.
– Мне очень приятно, что ты предлагаешь свою помощь, Герта, – медленно начинает он, – но твое место здесь, рядом с мамой. Ей тоже нужна помощь в ее благотворительных делах. К тому же для тебя гораздо важнее научиться вести дом, чем разбираться в сложностях управления газетой.
– Но, папа…
Ножки его стула со скрежетом проезжают по деревянному полу, и я понимаю: дискуссия окончена.
– Ну, мне пора на работу.
Он наклоняется к маме, целует ее в щеку, потом чмокает в макушку меня. Мама выходит проводить его в прихожую, и тут в столовой появляется Карл – небритый и заспанный. Я опускаю руки под стол и сжимаю кулаки.
– Доброе утро, Мышонок, – говорит Карл, плюхаясь на стул напротив меня. – Я что-то пропустил?
– Да нет, ничего особенного, – вздыхаю я. – Все тот же старый спор. Папа хочет, чтобы ты работал у него в газете, а мама не хочет отпускать тебя в Люфтваффе.
Карл отрезает ломоть хлеба, намазывает его маслом. Мурлыча какой-то мотивчик, кладет поверх два ломтика лебервурста.
– А ты чего такой довольный?
Я наливаю нам чай, кладу в каждую чашку по дольке лимона, добавляю в свою две ложечки сахара.
– Счастливый! – Широко улыбнувшись, он откусывает от своего бутерброда большой кусок и продолжает, энергично работая челюстями: – Больше никакой школы, и всего через неделю – Люфтваффе.
– Тебе так хочется поскорее уехать?
Я не представляю себе жизни без Карла. Его пустой стул за обеденным столом. Тишина в доме, где ни одна половица не заскрипит больше под его торопливыми шагами. И где не будет больше нас.
– Я буду по тебе скучать.
– Конечно будешь. И я тоже буду скучать по тебе, Мышонок, но…
– Пожалуйста, не называй меня так.
– Как? Мышонком?
– Вот именно.
– Буду называть.
– Задница.
Брат, подражая моему голосу, пищит:
– А я расскажу маме, что ты сказала плохое слово, – и мы оба хохочем.
– Нет, правда, почему ты так хочешь уехать? Папа говорит, что может устроить тебя прямо в СС, да и газета рано или поздно достанется тебе. Из тебя выйдет отличный репортер. Ты так умеешь располагать к себе людей, тебе кто угодно расскажет все, что захочешь.
– Но, Хетти… – Он подается мне навстречу, его глаза блестят, лицо дышит волнением. – Как ты не понимаешь, это же так здорово – летать. Что может быть лучше? Нашим воздушным силам будет завидовать весь мир. К тому же мне так повезло – вступить в Люфтваффе в самом начале. И потом, что бы я стал делать с этими занудами-чернорубашечниками? Нет, я, конечно, ничего плохого не хочу сказать о папе, просто это не для меня. Я не могу жить без неба. Нет ничего прекраснее полета. Я ведь уже не первое лето летаю на планерах, и у меня развился вкус – нет, скорее зверский аппетит – к острым ощущениям, которые дает полет.
– По-моему, это очень опасно.
– Ну вот, ты прямо как мама. Летать – это здорово. А наши самолеты – самые совершенные в мире. Другие страны просто сдадутся без боя, как только ощутят всю мощь нашей авиации. Когда-нибудь я и тебя прокачу на самолете, Мышонок. Тебе понравится, вот увидишь.
Я наблюдаю за его лицом, пока он жует, смотрю, как брат поднимает руку, чтобы отбросить упавшие на лоб волосы. Под рукавом рубашки перекатывается бицепс. Я даже не заметила, когда он превратился из мальчика в мужчину, который рвется из родительского дома в самостоятельную жизнь, где не будет ни подавляющего присутствия отца, ни неотвязной материнской заботы. Ни меня… Эта мысль причиняет мне почти физическую боль, и я вдруг понимаю, каково сейчас маме.
– Ну же, Хетти, не куксись! – Серьезное, обращенное ко мне лицо Карла дышит добротой. – Давай лучше повеселимся как следует в наше последнее общее лето, а? Ты его не забудешь, обещаю.
25 июля 1937 года
В лазурном небе ни облачка. С высоты льет свою песню жаворонок – вон он, крошечная черная точка в море солнечного света. Голос птахи, высокий и чистый, то стихает, то начинает звенеть вновь, наполняя меня радостью.
Длинная трава цепляет меня за юбку. Я приподнимаю подол и бреду через луг, старательно обходя кусты чертополоха и островки крапивы. Впереди бежит Куши, но я вижу не его, а лишь расступающуюся траву, которую он раздвигает носом, точно дельфин – морскую волну, да редкие взмахи его хвоста.
– Пойдем на берег, Куши Муши. Там легче ходить.
На высоком берегу я останавливаюсь перевести дух. Еще нет семи, но солнце уже горячее: значит, день опять будет знойным. Мы с Куши идем вдоль Вайсе-Эльстер. В этом месте на берегу реки нарезаны садовые участки. Я медленно прохожу мимо плодовых деревьев, грядок с молодыми кабачками, мимо ползучей фасоли и кустиков томатов, подвязанных к палочкам.
– Хетти? Господи, неужели это ты?
От неожиданности я вздрагиваю.
Из-за сливы выходит какой-то юноша, идет ко мне. Он среднего роста, спортивного сложения, на нем аккуратные черные брюки и рубашка цвета сливок. В руке у него корзина: с такими женщины ходят на рынок. В ней овощи и фрукты. Юноша смотрит на меня из-под широких полей шляпы, которые затеняют его лицо.
– Да… это и правда ты! – восклицает он.
Куши, который до этого увлеченно вынюхивал что-то интересное неподалеку, вдруг срывается с места и с громким лаем летит на молодого человека. Тот снимает шляпу – светлые кудри рассыпаются из-под нее – и торопливо озирается.
– Ш-ш-ш, – шепчет он Куши, заслоняясь шляпой, точно щитом. – Ш-ш-ш, а то кто-нибудь услышит!
Его выдают волосы. Лицо изменилось, но, приглядевшись, в нем можно отыскать прежние черты. Словно на портрет ребенка наложили второпях набросанный эскиз и обвели – старательно, кропотливо.