Фрэнсис села на пол и притянула колени к подбородку, обхватив их руками. Живот страшно спазмировало, ей хотелось выть от боли, но она боялась издать хоть малейший звук. В их семье негласно было запрещено плакать. Слезы дочери расстраивали нервы матери. Любое недовольство дочери выводило мать из себя, она либо начинала кричать, чтобы Фрэнсис закрыла свой рот немедленно, либо демонстративно отворачивалась и незамедлительно выходила прочь, громко хлопнув дверьми так, что даже стекла в оконных рамах начинали дрожать. Фрэнсис с малых лет уяснила, что иметь свое мнение и свои желания – опасно для атмосферы этого дома, и со временем научилась ничего не желать для себя и ни о чем не просить. Вот почему она молча скрючилась на полу с тряпкой между ног, испытывая невероятную боль, страх и обиду одновременно. Но особенно остро, сильнее даже невыносимой боли, она чувствовала свое одиночество.
Спустя час или два, окончательно замерзнув, сидя на дубовом паркете в одних трусиках, Фрэнсис с трудом поднялась на онемевшие ноги и медленно добралась до платяного шкафа. Несмотря на относительную обеспеченность их семьи, ее гардероб, в отличие от гардероба матери, был весьма скромен и прост. Четыре трикотажных платья простого кроя, одно теплое шерстяное, до ужаса колючее, строгая скучная форма с логотипом колледжа и вторая такая же на смену, несколько пар чулок – вот и весь незамысловатый выбор. Да еще две фланелевые пижамы с дурацкими рисунками в виде каких-то серых мышей и черных мух. Фрэнсис их терпеть не могла, а потому всегда ложилась в кровать голой.
Накрываясь неприятными на ощупь простынями, она мечтала однажды облачить свое стройное упругое тело в такой же невесомый пеньюар из дорогих французских кружев, как у матери, и зарыться в нежные шелковые простыни, какими была убрана материнская кровать. Но все, от трусиков до простыней, всю обстановку комнаты и даже физико-математический факультет для склонной к гуманитарным наукам Фрэнсис, мать выбирала самостоятельно, не интересуясь мнением дочери. Исключением являлся день рождения Фрэнсис, за неделю до этого мероприятия у нее всегда интересовались, чего она хочет, но никогда в итоге не дарили именно то, что она просила. Подарки были абсолютно бессмысленными, но всегда дорогими, выставленными напоказ для собравшихся в этот день гостей и на зависть приглашенным детям, половину из которых Фрэнсис терпеть не могла, другую вежливо терпела – однако ее ни разу не спросили, кого же она сама хотела бы пригласить на собственный день рождения. Душевное содержимое в этой семье никогда не ценилось, важен был только внешний блеск. Это Фрэнсис тоже уяснила рано, смиряя любые порывы вдохновения, но тщательно исполняя все правила светского этикета.
Немного позже Фрэнсис начала глубоко колоть себя иглой для вышивки и делать небольшие порезы на ногах, чтобы убедиться в том, что она все еще жива. А еще позднее, уже когда родилась ее вторая нелюбимая дочь Анна, она поняла, что мать делала все, чтобы во Фрэнсис не развилась плотская чувственность и тонкость безупречного вкуса, любовь к красоте жизни в ее самых неуловимых проявлениях. Мать видела в дочери соперницу, смутно понимая, что превращение девочки в женщину ее саму переведет из статуса молодящейся леди в разряд увядающих дам. А она так не желала стареть! Ведь старость – доказательство непрерывного движения жизни, а жизнь мать не любила, тщетно желая остановить время, заморозить свой образ цветущей женщины в кулуарах времени.
Увы. Еще никому этого не удавалось ни до нее, ни после. Однако в этом своем неумолимом стремлении она кое-чего все же добилась – а именно, искалечила жизнь дочери. Определила тяжелую судьбу будущей женщины, которую – по своему материнскому предназначению – обязана была максимально облегчить. И даже когда Фрэнсис буквально умирала от внутренней боли, потеряв любимую дочь от любимого мужчины, когда она встретилась с холодной жестокостью своего безразличного мужа и бежала в отчий дом от его насилия и издевательств (уже будучи беременной Анной и оттого особо уязвимой и беззащитной), даже тогда она не нашла для себя места в материнской душе, получив в назидание от той: «Мне никто не помогал, и ты сама справишься».
И тогда Фрэнсис решила, что не у всех людей есть душа. Многие, похоже, живут без нее, и прекрасно обходятся. Она где-то читала, что душа весит двадцать один грамм: ровно на столько становится легче человек, испустивший последний вдох, и что это было научно доказано – тела на смертном одре умудрялись взвесить в последние мгновения жизни и затем сравнить показатели с теми, что получались сразу после смерти. Ровно двадцать один грамм. Что ж, похоже ее мать, которая могла ничего не есть целыми днями, а в другие дни тщательно следила за количеством съеденного или избавлялась от лишнего при помощи вызывания рвоты, чтобы всегда оставаться худой, и от своей души решила избавиться – как от чего-то, что делает ее бренное тело на двадцать один грамм тяжелее. Такое оправдание нашла для матери Фрэнсис, слыша раз за разом вместо слов ободряющей поддержки лишающие последних сил упреки вечно недовольной ею матери.
Сейчас же девочка Фрэнсис, ставшая сегодня женщиной, но даже не узнавшая всей сокровенности произошедшего от той, кто должен был ввести ее в прекрасный мир женственности – от собственной матери, которая лишь наложила печать стыда на произошедшее с телом Фрэнсис этим утром, – выбрала надеть именно одну из этих страшных пижам, с противными мухами, уверенная, что теперь нужно скрывать это отвратительное «нечто» под соответствующим нарядом. Онемевшими пальцами она натянула на свои стройные бедра штаны, ставшие короткими за то время, что пылились в шкафу, и уже надевала на созревающие прекрасные высокие груди узкий верх детской пижамы, как в комнату снова вошла мать, даже не думая постучаться, кинула на кровать чистые простыни и молча удалилась. Это была еще одна особенность ее отношения к Фрэнсис – понятия личных границ дочери для матери не существовало. Она вторгалась в пространство Фрэнсис, как в свое собственное – расставляла вещи в ее комнате по собственному разумению, выворачивала содержимое карманов ее школьной формы и пальто, однажды даже перебрала все нижнее белье дочери, аккуратно сложенное в ящике комода, пока Фрэнсис была в колледже, и выбросила ее самые любимые трусики, из тончайшего шелка в обрамлении нежного кружева, которые из знаменитого дома моды Парижа привезла ей подруга.
Да, у Фрэнсис были и подруги, и друзья, несмотря на то что стараниями матери она всегда выглядела максимально скромно. Однако серые простецкие платья на гибкой фигурке, гладко зачесанные в незамысловатую прическу золотые шелковые волосы, которые мать запрещала ей распускать на людях, грубая обувь на стройных ногах и полное отсутствие каких-либо украшений не мешало остальным разглядеть в ней тонкость натуры и нежность души. Всем, кроме матери и отца. Отца, который желал сына и так и не смог смириться с тем, что у него родилась дочь, отца, который не участвовал в жизни Фрэнсис и не замечал ее даже в их общем доме, – для него она была не более чем привидением, ошибкой судьбы, лишившей его наследника фамилии.
Фрэнсис всегда была очень деликатна к чувствам других. Зная, каково это, когда с тем, что творится у тебя внутри, даже не считаются, она каждый раз с уважением и тактом относилась к любым проявлениям окружавших ее людей. Поэтому никто не удивился, когда первый красавец кампуса и победитель международных учебных олимпиад, лидер идеалистического движения за свободу самовыражения, талантливый во всем, за что бы ни взялся, самый молодой в истории штата филантроп Колин Беркинс выбрал малышку Фрэнсис, неброскую, малословную, с большими умными и такими грустными глазами. Выбрал, кстати, вместо яркой, модной, манерной и уже вполне сформировавшейся сексуальной Кэтти, которая буквально висела у него на шее, уверенная в том, что любой предпочтет скрасить свое одиночество ее обществом. Несмотря на то что Колин был сыном простого, хоть и уважаемого многими семьями доктора, эта светская львица приняла во внимание, что юноша, помимо прочего, славился своим неординарным умом, смелыми решениями и бесстрашными действиями и в столь молодом возрасте являлся основателем крупного благотворительного фонда. Но все же он остановил свой взгляд не на Кэтти, а на Фрэнсис, которая покорила его исходившим от нее душевным теплом и трогательной беззащитностью.