– Милая Аглая, Вы немного спутали бредни Гюисманса с жизнью Добролюбова, – усмехнулся Маковский.
– Да полноте. Добролюбов уже совсем иначе пишет и вдыхает иные запахи и звуки. Отказ Добролюбова от творчества литератора ради крестьянской правды есть некоторая «строительная жертва» – искупление общих «грехов интеллигенции», – пытается остановить её бред Яков Шкловский, – Пусть не одному ему и не ему первому пришла мысль об ущербности творчества по сравнению с самоей жизнью. Сам Мережковский, стоящий у истоков символизма в России, признаётся, что в юности «ходил пешком по деревням, беседовал с крестьянами» и «намеревался по окончании университета «уйти в народ», сделаться сельским учителем». Не зря отпустил он давно свою карею бороду. Но лишь Добролюбову удалось сделать такой шаг, преодолев условность творчества.
– Да только глаза у нашего Мережковского пустые, – вставляет Маковский.
– Этот великий человек ходит и по сей день по российским просторам в рубище и в этом он есть живой укор всем нам, его не понявшим! Не понят он! Да как мы можем после этого существовать? Жалко и жадно влачить существование? Мы можем лишь смертью нашей искупить вину нашу! Нам следует выпить опиума в память о Нём! Испить божественный напиток и в последний раз! – и не думает уняться Аглая, – Да он – новый Иисус нашего времени!
– Эк Вы хватили, дочь моя, – покачивает головой отец Виссарион, – Нет уже чувства меры у этого поколения.
– «Бродят, растут благовонья бесшумно.
Что-то проснулось опять неразумно,
Кто-то болезненно шепчет: «жалею» – сыплет цитатами своего кумира Аглая.
– Это прекрасные строки, помню их и люблю, – неожиданно поддерживает Аглаю Настасья Ртищева.
– Да брось, сестра, всё это пустое, – кривит надменные губы красиво очерченного рта Кирилл.
– Тем кто пол жизни марширует в ногу понять то не дано, – торжествует Аглая, смерив презрительным взглядом форму Николаевского училища, возможно при этом, даже неравнодушно глядя на красавчика-кавалериста. Но либерализм не позволяет такого, требует его оттолкнуть. Униформа претит столичному салону, Николаевская эпоха далеко позади.
– Но без гребня петух – каплун, – едко проходится по форме и Кока.
– «Горе! Цветы распустились… пьянею» – продолжает Аглая.
– Строки прекрасны в своей парадоксальности! – восклицает Настасья и немало оценивающих взоров молодых людей обращаются к ней, а нежная кожа личика племянницы хозяйки словно на глазах тускнеет. Даже Аглая возвращается на землю и оценивающе недовольно смотрит на незнакомую гостью.
– Проклятие! Не могу не согласиться с Вами! – с жестом отчаяния говорит Сергей Охотин.
– Да никто из нас и не достоин повторять его стихи! И имени его произносить! – продолжает пылкую речь Аглая, словно не замечая, что взгляды Врангеля, Маковского, Шкловского и самого Охотина уже приковала иная нимфа салона, а Ольга Сергеевна не была уже рада тому, что пригласила эту неоспоримую красавицу. Если к Аглае все уже притёрлись, то незнакомка поглотила всеобщее «самцовое» внимание. Рядом уже оказался и купеческого вида бородач и даже кудрявый вечно взъерошенный студент с цыганским взглядом:
– А поведайте нам о парадоксальности в поэзии, будьте добры…
Настасья не растерялась и бойко выдала параллели русских старших символистов с Бодлером, Верленом, Рембо, Метерлинком и Гюисмансом и даже упомянула, что Бодлер первоначально заимствовал свои задумки у Эдгара По.
– Браво, госпожа Ртищева! – раздаётся с разных сторон. Настасья уже предпочла представиться девичьей фамилией, что резануло ухо Сергея: «А не случилось ли что между ними? Да не моё это дело, даже если…»
– Нет, не достойны мы! Лишь Игорь Мёртвый, один из всех поэтов, понимает глубину Александра! – пыталась вновь привлечь на себя внимание молодёжи Аглая, но это оказалось делом не простым в присутствии такой соседки.
– А кто это ещё такой Мёртвый? – вяло спросил Маковский, удивляясь тому факту, что он не знал кого-либо из символистов.
– Да так, одно юное дарование, которое ещё не слишком и проявило себя. Никто даже не знает его без мрачноватого псевдонима. Недавно печатался в брюсовском «Скорпионе»142, – чётко сработала безукоризненная память Врангеля.
– Не говорите так, если Вам не дано постичь глубин его! – начала вновь замогильным голосом зеленоокая бестия, норовя залезть на стул, чтобы прочитать очередные отрывки. В ходе как бы неудачной попытки взобраться на высокий стул, она показала очаровательную ножку в тёмном чулке, с трудом высвободив её из под узкой снизу юбки.
– Но право, госпожа Ртищева, – неожиданно официально обратился Сергей к Настасье, – не могу понять, чем же всех так заворожили личности подобные Гюисмансу, представляющие не более, чем истеричного субъекта, способного поддаться любому внушению, начавшего подражать Золя от и до, но вскоре полностью отрёкшегося от того же Золя, осудив реализм. При этом с самого начала он превосходит Золя в скабрезности. С былой лёгкостью он погружается в подражание демонистам, вроде Бодлера, оставаясь верным своей скабрезности. Но это считается теперь хорошим тоном – непременное чтение Гюисманса. Символисты делают Бодлера, болезненного, склонного к извращениям и даже некрофилии французишку, очередным факелом человечества сразу вслед за Ибсеном. Под влиянием Бодлера начинается прославление преступления как такового, а пороки утрируют всё более. Находятся последователи маркиза де Сада с Бодлером, которые уже воспевают извращённо-жестокие преступления. Франция заражает прочую Европу. Разве не так всё это?
– Вы лишены чувства и малейшего понимания возвышенной поэзии! – последовал резкий ответ Аглаи вместо Настасьи, к которой была обращена тирада.
– Я и не говорю, что одобряю Гюисманса и ему подобных, – отозвалась Настасья.
– О, Дмитрий Николаевич! Не верю своим глазам! Господа! Сам председатель Московской губернской земской управы Дмитрий Николаевич Шипов почтил нас своим присутствием! – раздаются оханья Ольги Сергеевны со стороны прихожей, прервавшей «праведный» гнев Аглаи.
– Да, вот с оказией в столице, – смущаясь, хоть и поставленным голосом, откликнулся Шипов.
– Может ещё почтить его вставанием? – брюзжит кто-то себе под нос рядом с Сергеем Охотиным.
В гостиную входит человек в летах с аккуратно подстриженной бородой и строгим взглядом сквозь стекло овальных очков. Он явно старается обратить на себя как можно меньше внимания и проскальзывает в «задние ряды», усевшись за роялем.
– Да и «Божий ли человек» этот Добролюбов, странствующий не созревший проповедник? Настораживающе-молниеносна метаморфоза из эстета-декадента в христианствующего бродягу-народника, – продолжает всё о том же человек с резким нервным голосом, светясь особо одухотворённой обрюзглостью лица своего.
– Уж не говорите, – многозначительно вставляет кудрявый расхристанный студент.
– Представители символистов, а особенно декаденты полагают, что лишь искусство помогает достичь идеалов, приобщиться к сфере человеческой души. Роль поэта они возводят к тому, что он творец новой жизни, пророк, который позволит создать нового человека. Миссию поэта символисты считают выше прочих. Они слишком о себе возомнили, господа. Отсюда и гордыня того, ушедшего в народ, возомнившего себя учителем. Но ведь это заблуждение, такие люди лишь в тупике и разрушают глубже устои России, – спокойно сказал, неожиданно подошедший к кучке молодёжи профессор Иркентьев.
– Вы знаете, Викентий Валерьянович, именно из подобных соображений, лет шесть-семь назад, мы решили поставить на место возомнившего о себе невесть что Добролюбова, – оживился Маковский, – Среда в нашем частном учебном заведении на Лиговской, взлелеянном неусыпными трудами Якова Гуревича, заметно отличалась от среды лицея, где преобладали барчуки из чиновного дворянства. Наш Яков Григорьевич гордился тем, что ему поручает детей «отборная интеллигенция», что за его гимназией утвердилась репутация «питомника полу-привилегированного типа» и дорожил связями в радикальных кругах, но всё-таки немного кичился и тем, что ему доверяли сыновей сам граф Шереметев и княгиня Юсупова. Несколькими годами позже туда же отдали и нашу любимицу Аглаю… Большое внимание уделялось урокам рисования, лепки и пения, но к наукам, особого рвения благодушно-либеральная педагогика школы не возбуждала. Маменькины сынки и «лодыри в усах», красующиеся на последних партах, буквально процветали. Зато мы усердно читали самые разные книги и экзаменовали нас без педантизма Процветали поверхностное всезнайство и самоупивание. Понятно, что нашими друзьями становились не реалисты, а гимназисты. Нас рассмешила и возмутила добролюбовская книжица с претенциозно-спинозовским заголовком. Тут же было решено проучить гениальничавшего автора «Natura naturaus». Ходили слухи и об «уайльдизме» автора, о его франтовстве – яркие галстуки, чёрные лайковые перчатки и о нравственной распущенности его клики декадентов. Затеяли мы целое театральное представление с распределением ролей. Пригласить Добролюбова оказалось делом не сложным. Александр тотчас отозвался любезным письмом в стиле весьма странном: почти перед каждым существительным нелепо красовалось прилагательное «человеческий». По меньшей мере, недоумение вызывал и сам почерк – какой-то жирно-графический. Встреча состоялась. Под аккомпанемент «Лунной сонаты» с дымом курильниц все мы, в римско-халдейских хламидах, подходили к черепу и скандировали свои строфы. Слушатели сидели на полу – нельзя же допускать такой вульгарности, как стулья. Было похоже, что Добролюбов слушает очень внимательно. Порою он казался даже растроганным и благодарным. Была написана немаленькая поэму на тему происхождения человека: человекообразный пращур скитался по тропическим лесам «один с дубиною в руках» – реминисценция о Дарвине. В заключении пошла импровизация о людях-каторжниках судьбы, роющих землю в неведомой стране по велению неведомых духов. За лёгким угощением я представил нашему гостю присутствующих и впервые рассмотрел его весьма благообразный облик. Добролюбов уверил, что на него «повеяло светом от моих слов» и уехал. Всё было принято за чистую монету. Теперь я уже думаю, что в тот вечер каждому из нас стало хоть немного совестно, что мы так разыгрывали доверчивого человека. Мы решили тогда не делать нашу мистификацию достоянием общества. Но «благожелатели» вскоре разъяснили Александру нашу шалость. Вскоре от лица Александра некоторые из нас были приглашены к нему на «ответный вечер». Мы уклонились под разными поводами. Вскоре я получил письмецо Добролюбова о том, что он, встретив на «человеческих» улицах на Васильевском острове некоего Кузьмина, подошёл к нему и «человеческим» зонтиком приласкал его по «человеческой» физиономии. Поступок Александра был лишь одобрен в «передовых кругах», ибо смеяться над декадентами позволялось лишь пошлякам, военным (взгляд в сторону Кирилла с Аркашей), да монархистам всяким. Неспроста никогда Мережковский не простит Владимиру Соловьёву его пародии на декадентов.