– Очень даже может быть, – медленно выговорил Серёжа и покосился на малоприятного соседа, производящего манипуляции ножом над своим яблоком: «С детства не люблю людей, которые норовят непременно очистить кожуру яблока, прежде, чем его съесть».
– Тот факт, что Ибсен в конце прошлого столетия затемняет своей слабой смутной фигурой яркие ориентиры прошлого – Вольтера, затем Гёте и Гюго, – вмешался, услышавший их разговор краем уха Маковский, – указывает, несомненно, на некоторую степень вырождения новейшей интеллигенции. В этом случае не важно, что стоит за именем того же Вольтера и сколько бед принесли его мысли его же народу – не исключаю, что не все были счастливы в ходе тех событий. Сейчас я хочу лишь подчеркнуть, что интеллигенция нынешняя выбрала себе не могучий интеллект, как маяк и светоч мысли, но того, кто пишет произведения далёкие от реальности, рассчитанные на интеллект слегка размягчённый, изнеженный. Те же совершенно чудовищные понятия о медицине, высказываемые порою Ибсеном, достойны лишь насмешек. Сравните клинические наброски героев Шекспиром, сделанные во времена, когда медики не знали и половины того, что открыли к появлению на свет Ибсена и вы убедитесь, что норвежец пишет, что в голову взбредёт, не утруждая себя хоть сколько нибудь соответствовать истине. И что такого человека выбрали знаменем эпохи, есть знак вырождения!
– С Вами трудно не согласиться, – растерялся Серёжа.
– Этим не ограничиваются странности Ибсена. Он вполне сочувствует жене, сбегающей от мужа к любовнику, или даме, предлагающей мужчине свободные отношения, хотя ей ничто не мешает сочетаться с ним законным браком. Но если мужчина соблазняет девушку и обеспечивает её материально на всю жизнь, либо вступает в любовную связь с замужней, то это в глазах Ибсена тягчайшее преступление, порочащее навеки. То бишь, разврат сильного пола – преступление, но слабому полу же он почему-то дозволяется. Всё это несколько странно, не так ли?
– Все эти западные явления порождены ещё титанизмом Ренессанса, когда складывается культ индивидуализма, в противоположность русской соборности, – оживился Серёжа, – А теперь ещё одна коварная подмена соборности подсунута – пролетарский коллективизм. Всё это со времён Петра Великого неуклонно разрушает лучшее, что у нас было веками накоплено.
– На сей раз мой черёд заметить: С Вами трудно не согласиться, сударь, – усмехнулся Маковский, – Будем надеятся, что наши женщины, как более надёжные хранительницы очага, донесут всё это до потомков. Ведь мужчина выражает идею личного и идеального, ищет непроторенные пути, а женщина – коллективного и материального, накапливает старое и доброе. Бывают и исключения, как наша Аглая…
Между тем, на другом конце стола, вновь разгорелись страсти и всеобщее внимание невольно переключилось туда:
– Будущее за скептиком и убежденным атеистом и я в этом глубоко уверен! – доносился повышенный голос, молчавшего до сих пор, человека средних лет с высоким лбом под закинутыми назад прямыми тёмными волосами, прямым взглядом и аккуратной бородкой.
– Позвольте, но Россия стояла и стоять будет на православии, как же тогда быть? – удивил некоторых неожиданным для него высказыванием насмешник Кока.
– Не ус-то-ять ей на таком фундаменте!
– Получается, что у России нет будущего? – блеснул монокль Врангеля в пылу спора.
– Если она не изменит свои принципы, выходит, что нет. Она безнадёжно отстанет от передовых стран.
– Ну уж, позвольте, Василий Алексеевич, не согласиться. Ломать корень народный нельзя. Это будет переломом самого хребта…
– А может быть – напротив: излечение больного?
– Вы опасный человек, Василий Алексеевич, разве так можно? – повысил тон Кока.
– «Порядочный человек должен менять свои убеждения, когда жизнь ему доказывает их ошибочность» – так говаривал ещё почтенный князь Мещерский119, а он, не будучи моим идеалом, человек не глупый, – раздался голос седовласого бородача, очевидно старшего из всех присутствующих по возрасту, – так что, любезный наш Кока, ещё не поздно и Вам.
– Позвольте не согласиться, Сергей Андреевич, – хребет ломать не позволительно…
– Вы не подскажете, а кто эти почтенные господа? – спросил Охотин соседку полушёпотом.
– Тот, с кудрявой густой седой бородой – господин Муромцев120, профессор римского права из Московского университета, очень старинного рода из Мурома. Он пытается создать новую партию из земцев-конституционалистов. Я не так много о них знаю. Тётя рассказывает…
– Так, Вы племянница Ольги Сергеевны?
– Дочь брата её.
– А тот, что всё с Врангелем спорит?
– Это господин Маклаков, он тоже из Москвы, профессор-офтальмолог и адвокат. Говорят, что он франкмасон, а его брат, напротив, убеждённый монархист, – понизила голос девушка.
– Ваш князь Мещерский и самом деле не дурак, но, извините за прямоту – подлец, а к тому же и грешен, – пророкотало черепаховое пенсне.
– Позвольте, да Вы слухами питаетесь, а не фактами, – возразил Муромцев.
– А почему он должен оправдываться, собственно говоря? – взгляд Коки сделался вновь неуправляемо-ёрническим.
– Сам князь годами решительно отвергал подобные наветы, а тогда, Кока, такое считалось куда более предосудительным, – с менторской ноткой вставила Ольга.
– Взгляды этого князя тоже эволюционировали. Когда-то он чуть ли не поддержал нашумевший призыв Аксакова к «самоуничтожению дворянства», но позже пришёл к своему идеалу в самодержавии. Но, когда конституционные настроения охватывали значительную часть образованного послереформенного общества, не только интеллигенция из разночинцев, но и дворянская верхушка расценивала ответственное министерство121, как инструмент обеспечения своих политических интересов, как компенсацию за утрату дореформенных привилегий. Так и флюктуировал наш почтенный князь. А когда покойный деспот122 в корне повернул атмосферу в верхах к старому, Мещерский заявил, что освобождённый русский простолюдин начинает превращаться в заурядную «европейскую сволочь», позаимствовав у хвалёного философа Леонтьева123 подобное «цивилизованное» определение среднего человека западного буржуазного общества, – сделал самодовольный реверанс слушателям Муромцев.
– И что все так разночинцев превозносят? Изначально так называть стали отпрысков служащих при Дворе, которые не могли, или не хотели при Дворе оставаться. От этих наиболее ленивых из придворных пошли разочарованные во всём озлобившиеся люди… Позвольте спросить, а почему Вы с такой иронией произносите слово «философ» по отношению к Константину Леонтьеву? – печально спросил отец Виссарион.
– Как бы Вам яснее ответить, – Муромцев почесал густую бороду, – человек, твердящий о «разрушительном ходе современной истории» и о «философской ненависти к формам и духу новейшей европейской жизни» для меня по ту сторону «цивилизованности». Одним словом, потворствующий мракобесию в нашей бедной стране.
– Как у Вас всё просто и ясно, – с грустью продолжает отец Виссарион, разглаживая чесучовую рясу, – Но мир не столь просто устроен.
– Вы должны понимать, батюшка, – со снисхождением, с высоты своих лет, в тоне, – что прогресс неудержим. Европа технически превосходит нас по-прежнему, но не исключено, что разрыв лишь увеличивается. Так, почему бы не брать с неё пример, если Вы желаете своему народу лучшей, не такой тяжёлой, жизни?
– А Вы бы спросили народ, что он выберет: сохранение веры отцов, или Вашу новую жизнь на басурманский лад?
– Для того мы и должны просвещать народ, чтобы он сделал верный для себя самого выбор. И в этом великая миссия передовой русской интеллигенции! Её изначальное предназначение! – седой старик сверкает глазами убеждённый в своей неоспоримой правоте.