Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Неплохо заработав летом и обладая тягой к стихийной покупке книг, я остановился.

Блаватская, «Солярные символы древних славян», «Жорес» из серии ЖЗЛ и…

– «Чего от нас хотят евреи». Звучит-то как многообещающе, – сказал Розенберг, листая книжку. – Где брал?

– Шел я по Лубянке…

– Слушай, перестань читать эту гадость, – сказала моя девушка Женя, собирая рюкзак. – Я на факультатив не остаюсь. Пока. И, Розенберг, выброси это.

– Это твой парень купил, кстати. Ты его довела до антисемитизма, не я. Вот и страдай.

Женя показала язык и ушла.

– А потом, это лучшее, что я читал после «Дюны», – крикнул Розенберг ей вслед.

К нам подсел Андрей.

– Кто сказал «Дюна»? Ого! – сказал он, взглянув на обложку. – И как идет?

– Мне нравится.

– Дашь потом почитать?

– Это Князя.

Андрей восторженно посмотрел на меня.

– Доконали тебя евреи, значит?

– Да я шел по Лубянке просто…

– «Чего от нас хотят евреи»? – сказал Каплан с соседней парты, оторвавшись от «2400 задач по химии». – Дадите потом почитать?

– Вставай в очередь, – сказал Андрей.

– Мне бы очень хотелось узнать, чего от нас хочет Клавдий Несторович.

– О нет, – сказал Розенберг, – это второй том надо покупать: «Чего евреи хотят от других евреев». Там все драматичнее.

– А также дополненное и расширенное фрейдистское издание «Чего евреи хотят от самих себя», – сказал Андрей, ставший впоследствии психоаналитиком в Торонто.

Зашел Эпштейн. Помимо сезонного ринита, конъюнктивита, мучений в музыкалке и постоянных унижений от шпаны из соседней школы, он еще и отравился.

– Ребята, В. В. отпустит с факультатива по эволюционной биологии, как думаете? Мне докладывать. Но я не могу больше терпеть.

– Ну, иди в туалет, вытошни, – сказал я. – Или наоборот.

– Ой, ты что?! – смутился Эпштейн, – Я не умею выташнивать самостоятельно, а по большому хожу только дома. Розенберг, ты что, Роберту не рассказывал?

– Нет, блядь, не рассказывал! Извините, пожалуйста! Делать мне нечего, как рассказывать другу, где это Эпштейн может откладывать личинки, а где нет, – сказал Розенберг, листая книгу.

– Ну что ты так кипятишься, ты же меня со старой школы помнишь, думал, может, сказал при случае.

– Эпштейн, внимай по слогам. В моей жизни не бы-ва-ет случаев, когда я вспоминаю о том, как и где ты какаешь.

– Да ну вас! Плохо мне, в общем. Ну что, отпрашиваться? Или дотерпеть? Были бы деньги, я бы «Ессентуков» выпил. Они меня успокаивают.

– Вот! А тем временем, – сказал Розенберг, смотря в книгу, – Векслер, кто бы это ни был, устроил французскую революцию, одна восьмая еврейской крови в Ленине сотворила такое, что смотри – десять лет не могут все его памятники доснести. Евреи построили СССР, потом развалили, подняли Голландию, потом ее обанкротили. Тааак… Британскую империю тоже мы, Великая депрессия, апартеид в ЮАР тоже на нас. И теперь посмотри сюда: вот человек, который не может покакать в школе и мечтает о боржоми.

– Настоящего боржоми сейчас нет, – печально ответил Эпштейн. – И что это ты такое читаешь? Чего от нас хотят… Розенберг, твой национализм довел тебя до стадии отрицания собственного отрицания.

– Нет, блин, он меня довел до того, что я читаю эту книженцию и наполняюсь восторгом. То рушат империи, то строят. Пока ты тут не можешь вытошнить из себя котлетку.

– Она была рыбной, ты понимаешь? Я плохо переношу рыбу, ты же знаешь.

– Да, я как твой психотерапевт и биограф все знаю. А книгу я заберу на время. Динамично, смело, и прям гордость берет за предков.

Настя как диагноз

Настя была рождена, чтобы портить жизнь всем окружающим. В раннем детстве это была самая обычная девочка, но к десяти годам в ней выпестовалась мессианская уверенность в своей глубокой и неотвратимой болезненности. А также – в необходимости поиметь этой проблемой человечество в целом и каждого из ближних в частности.

Настя медленно кончалась без какого-либо диагноза. От сквозняков она кашляла. От духоты ей было дурно. Летом от жары у нее все краснело. Зимой везде мерзло и синело. Осень и весна были промежуточными этапами с миксом симптомов, плюс хандра.

Раннее пробуждение – мушки перед глазами. Позднее – ватная голова. Повышенное атмосферное давление было залогом боли в затылке. Пониженное – в висках. При нормальном атмосферном давлении переходим к пункту «сквозняк». Тишина навеивала тоску и плохие мысли.

Можно было бы посетовать на скверную наследственность, но у Насти никто никогда не умирал скоропостижно со времен революции 1905 года. Даже ее прапрадед после падения Порт-Артура просто уехал в Китай и не вернулся, дабы не шокировать детей сценами агонии.

Тем не менее многое вызывало у Насти плохие воспоминания и ассоциации. Так, все фильмы с азиатами исключались из-за прапрадеда. С немцами – из-за прадеда. Афганцы и вообще Восток напоминали о дяде. Самое странное, что при этом все члены ее многочисленной семьи всегда служили в различных НИИ и редакциях всевозможных газет.

Фильмы про детей вызывали ностальгию по детству. Про взрослых – страх перед будущим. И все это при ней нельзя было не только смотреть, но и обсуждать.

Все бы ничего, но Настя училась с нами в одном классе.

То есть мы прямо вот учились с этой барышней, документы упорно свидетельствовали, что мы – ровесники, но относились мы к ней, как к ветерану русско-турецких войн с половинным набором органов.

Когда мы шумели, у Насти начинало гудеть. Не знаю, где именно, но гудело сильно. Тишина тоже не была выходом, ибо вызывала инферналочку. Розенберг предлагал кому-нибудь из разнузданных и беспринципных людей с ней переспать. Но все, т. е. и я, и Арчил, и сам Розенберг, были вынуждены от этой идеи отказаться. Секс, даже в самом консервативно-пасторальном исполнении, мог сопровождаться и шумом, и тишиной, и сквозняками, и резкими движениями.

– Нет, – подытожил Розенберг. – Это ее убьет.

Просто тогда мы еще не знали о статичном сексе, открытии мандалы и тантре. Впрочем, как и сейчас.

От яркого света в классе Насте слепило глаза, и она не могла думать. От приглушенного света – тянуло зевать и становилось тошно на душе.

Наши учителя, многих из которых уволили бы из лагерей Пол Пота за излишнюю жесткость, боялись Насти, понимая, что каждое резкое замечание может остановить ее сердце. Только она могла без предупреждения встать и выйти с урока в туалет, держась за голову. Ведь все понимали – умирать идет. Так оно и было, потому что в туалете она тусовалась минут по двадцать пять. Потом возвращалась с лицом аббата Фариа и просилась сесть к окну. Там она, впрочем, сидела недолго. Сквозняк.

Лекарств Настя не пила. Изжога? Язва? Религия? Принципы? Она просто закатывала глаза и говорила: «Бессмысленно».

Народные средства тоже были бессильны. От мяты падало давление, от мелиссы выскакивали прыщи, ромашка нарушала цикл. А цикл у Насти был сложный. Месячные длились месяц.

Сначала – тревога и ожидание. Причем всего класса. Потом они наступали, и все понимали, что апостол Иоанн в Апокалипсисе не соврал: всё может быть очень плохо. А потом дней десять шла нормализация систем жизнедеятельности. До следующего раза, который уже вот-вот.

Кофе, чай, кислое, сладкое, острое, пахучее, склизкое, красное, горячее и холодное Настя не потребляла. Потому что.

Мясо тоже не приветствовалось, но поскольку от овощей ее пучило, а орехи раздражали нёбо, иногда приходилось.

Настя ела нехотя. Как бы делая одолжение. Но при этом могла уничтожить за раз суточный рацион десантной роты.

От мучного у нее краснели щеки (про глютен мы тогда не знали), что не помешало ей однажды на моих глазах заточить две пиццы. В одно лицо. Сохраняя отпечаток медленного, но неизбежного угасания на этом самом лице.

Будучи гуманистами, мы все терпели Настю, несмотря на то, что эта тварь не пропустила ни одного похода, выезда на природу или в музей. А ведь там ее, кроме обычного множества проблем, мучили насекомые, влага, ветер и пыль на экспонатах.

2
{"b":"712790","o":1}