Литмир - Электронная Библиотека

Маркс и Энгельс мыслят превращение пролетариата в «господствующий класс» как процесс повседневный, постепенный и мирный: «все шире развивается движение рабочих», образуются рабочие «коалиции», «профессиональные союзы». Даже завоевав «политическое господство», акцентируют авторы «Манифеста», пролетариат отнимает у буржуазии власть (то есть капитал, средства производства) не сразу, а «шаг за шагом». Правда, «Манифест» не исключает возможностей «деспотического вмешательства» (понятие «диктатура» здесь еще не выдвинуто), но, во-первых, оно «перерастает само себя», иначе говоря, в нарисованных обстоятельствах объективно становится ненужным, и, во-вторых, необходимость такого вмешательства в разных странах различна.

При подобных оговорках – а они не будут дезавуированы и в последующих работах Маркса и Энгельса – вообще не очень понятны необходимость и функции «деспотии»: она как бы предусмотрена «на всякий случай» и зависит от степени сопротивления, которая, разумеется, тем меньше, чем «огромнее» большинство, защищающее интересы пролетариата и защищаемое им самим. И потому, невзирая на знаменитый «запев» «Манифеста» («Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма»), невзирая на еще более угрожающий финал («Пусть господствующие классы содрогнутся перед Коммунистической Революцией»), сдержанный и трезвый тон политико–экономического анализа, составляющего сущность этой брошюры, одного из самых знаменитых и ярких идеологических произведений XIX века, несомненно, доминирует над всплесками публицистических эмоций.

Вряд ли, конечно, стоит изображать Маркса и Энгельса в нимбе добрых проповедников с оливковыми веточками в руках. Их увлечение идеей пролетарской революции, сменившее ранний идеализм, имело абсолютный характер. Известны знаменитое марксистское определение насилия как «повивальной бабки» истории; восторженная оценка якобинского террора, «ударами своего страшного молота» «стершего сразу, словно по волшебству», все остатки феодализма, с которыми буржуазия не справилась бы еще в течение десятилетий. Но в марксизме идеи революционного насилия, как бы нам этого ни хотелось, органически не вписываются в научную схему исторического развития и подчас прямо выбиваются из неё в форме чистой публицистики.

Не будет преувеличением утверждать, что идея «переходного периода» подбрасывала под ноги основоположников основательное бревно. Приходится говорить об «идее», поскольку «теорией» её назвать трудно, в отличие даже от утопической, но в идеалистическом плане вполне разработанной, теории «высшей фазы». Если в связи с классовой борьбой во Франции и практикой Великой Французской революции исследование проблем диктатуры было вполне правомерным, то как она могла вписываться в теоретическую концепцию Маркса, непонятно. В трёхступенчатой схеме эволюционной теории марксизма вторая ступень в качестве перехода к третьей выглядела каким–то уродливым придатком. Между тем, и на «низшей фазе» диктатура именно пролетариата тоже ведь оказывалась неподготовленной, несвоевременной – ей просто, в связи с отсутствием пролетариата, неоткуда было взяться. Таким образом, в целом историческая концепция марксизма приобретала вид социальной утопии, не более того.

Само возникновение большевизма и его политической партии было обусловлено полемикой российских марксистов с теорией Маркса и возможностями её применения в новых исторических условиях. Именно Россия предприняла дерзкую попытку построить очередную социально–экономическую формацию насильственным путём, не дожидаясь, пока в предшествующей формации, согласно марксизму (марксизму, хочется подчеркнуть, а не каким‑либо вероотступническим «ревизионистским» течениям!), созреют объективные экономические и общественные предпосылки для такого перехода. Однако в революционной идеологии ленинизма, определившей «особый путь» России не только в реальной исторической практике, но и в выходе за пределы марксисткой концепции истории, социалистическая утопия приобретала радикальную форму.

Пережив Февраль и Октябрь, невзирая на гражданскую войну, менее всего, казалось бы, располагавшую к теоретической деятельности, Россия сразу же вступила в ту растянувшуюся на целый век и, быть может, еще далекую от завершения эпоху, когда судьба миллионов ее граждан, их устремления, умонастроения, вкусы, быт, сама культура стали определяться и направляться материализующейся силой идей, и прежде всего – идеей построения никому неведомого «социализма», Ленинский эксперимент завершился катастрофическим провалом, смысл и последствия которого коммунистическая партия, внешне мимикрирующаяся в нашей Думе под «оппозицию», до сих пор еще в полной мере не осознала. Рискованная ставка на опережение реального исторического процесса, сделанная большевиками, проявленное ими историческое нетерпение имели огромные разрушительные последствия.

Распространенные толки об Октябре как о «перевороте», инспирированном извне и совершенном на немецкие деньги небольшой группой авантюристов, доставленных на родину из Швейцарии в опломбированном вагоне, разумеется, крайне наивны, поверхностны и ничем, кроме фабульного эпизода, с глубинным сюжетом истории не связаны. Но отдельные пассажиры этого вагона, тем не менее, ухитрились втянуть Россию в общую пучину «Октября» и последующую гражданскую войну (а все вместе эти события и не могут быть названы иначе как революцией), вбросить туда огромные народные массы. «Мы взброшены в невероятность», – писал Валерий Брюсов. В топке революции сгорели и Ленин, и миллионы людей, увлеченных его идеями.

Забудем, однако, что нам известен финал, и вернемся к началу. Два первых послереволюционных десятилетия были своеобразной творческой лабораторией, кузницей новой идеологии, хотя создавать эту идеологическую систему В. И. Ленин начал до Октября. Соотношение философии с идеологией и политикой в творческом наследии Ленина повторяет опыт марксизма с той разницей, что философия интересует Ленина еще меньше. Его единственное, собственно философское, казалось бы, сочинение —

«Материализм и эмпириокритицизм» – задумано и построено по модели «Анти–Дюринга» (точно также, кстати, «Философские тетради» как штудии для других работ напоминают «Диалектику природы»). Изложение онтологических проблем и полемика с идеализмом не выходят здесь за пределы партийной публицистики, а горы философской литературы прочитаны и использованы Лениным для решения задач конкретной политической борьбы в среде российской социал–демократии.

Вместе с тем политический прагматизм придает материалистическим позициям Ленина особо агрессивную тональность и значительно усложняет их скрытый, внутренний, сюжет. Так, например, атеистическая концепция, именуемая в работах Ленина «воинствующим материализмом», мало напоминает чисто теоретическую полемику с религией, ибо большевикам предстоит противопоставить евангельским заповедям «революционную мораль», лишить церковь её духовного влияния на народ и, главное, воспользоваться психологическими механизмами веры, чтобы постепенно подменить один объект религиозного культа другим (вечный оппонент Ленина А. Богданов проницательно определил еще в 1918 г. этого «свирепого атеиста» как «верующего наоборот»).

Все принципиальные позиции марксизма, все основы его теории пролетарской революции, все эти неопределенности и сложности абсолютно чужды Ленину, для которого «известная ступень» означает, что сроки её действительно известны, и что «быстро» не имеет разных степеней «быстроты», как булгаковская осетрина – «первой» и «второй свежести». Если по Марксу «время» революции установлено быть не может, подобно часу и минутам землетрясения, наводнения, извержения вулкана, то Ленин готов указать его нам с арифметической точностью: «сегодня еще рано, а завтра будет поздно». Между такими «сегодня» и «завтра», заметили бы основоположники, совершаются не социальные революции, а политические перевороты.

В системе ленинских идей человеческому индивиду, общегуманистическим представлениям о личности отводилось гораздо меньше места, чем в «человекоцентристских» воззрениях Маркса, ибо, в отличие от раннего Маркса, Ленин никогда не проходил гегелевской школы идеализма. Гегель интересует Ленина только своей диалектикой, переведенной в материалистическое измерение. Зато учение о высшей фазе коммунизма Ленин перенял безо всяких колебаний и никакому пересмотру никогда не подвергал. «Высшая фаза», в силу «безразмерной» отдаленности и неопределенности, в текущий момент ни к чему не обязывала. Как предположение «чистого разума» она была неопровержима. Больше того, и это главное, своим прекраснодушием и утешительной «сказочностью» она позволяла смягчать все жестокости и уродства «низшей фазы», создавать ей некий философско–социологический противовес.

4
{"b":"712689","o":1}