Более того, Короленко обращает внимание своего безмолвствующего адресата не только на благодетельность «капиталистического класса», «совершенно согласно с учением Маркса», в деле «организации производства», особенно необходимом для таких «отсталых в промышленном отношении стран», как Россия, но и в обеспечении демократического переустройства общества – «свободы мысли, собраний, слова и печати»: «Только мы, никогда не знавшие этих свобод и не научившиеся пользоваться ими совместно с народом, объявляем их «буржуазным предрассудком», лишь тормозящим дело справедливости». Не случайно «европейский пролетариат за вами не пошел», —
подчеркивает Короленко. «Вы говорите о коммунизме… Коммунизм есть еще нечто неоформленное и неопределенное и вы до сих пор не выяснили, что вы под ним разумеете»; «…вы привыкли звать всегда к самым крайним мерам, к последнему выводу в схеме, к конечному результату… создав почти ничего, вы разрушили очень многое…». «Что из этого может выйти? – восклицает Короленко. – Не хотел бы быть пророком, но сердце у меня сжимается предчувствием, что мы только еще у порога таких бедствий, перед которыми померкнет всё то, что мы испытываем теперь».
И сколь же характерным для великой русской литературы был этот наивный и, безусловно, нелепый, с точки зрения политиков, к которым был обращен, монолог, заканчивающийся призывом, обращенным в пустоту, призывом, который в эпоху гражданской войны не мог получить диалогического отклика: «Может быть, у вас еще достаточно власти, чтобы повернуть на новый путь. Вы должны прямо признать свои ошибки, которые вы совершили вместе с вашим народом… Правительства погибают от лжи…»
Ленин внимательно следил за выступлениями Короленко —
не только поездка Луначарского в Полтаву, но и сама идея вступления своего эмиссара в переписку с художником, по свидетельству В. Д. Бонч–Бруевича, принадлежала Ленину. Более того, в сентябре 1922 г. он даже успел познакомиться с парижским изданием писем Короленко (они сохранились в кремлевской библиотеке) и вряд ли получил от этого чтения большое удовольствие. Социал–демократические нападки были Ленину слишком хорошо знакомы. Скорее всего он повторил бы по этому поводу то, что написал Горькому 15 сентября 1919 г., прочитав книжку Короленко «Война, отечество и человечество», но имея в виду, конечно, и послереволюционную короленковскую публицистику: «гнусно, подло, мерзко»…
Загадка «переходного периода»
Сильно задеть Ленина могли действительно либо очередные теоретические упреки в преждевременности революции, либо как раз вполне конкретные обвинения «сгнивших интеллигентов», приходящих в ужас от «гибели сотен тысяч в справедливой гражданской войне против помещиков и капиталистов». Захватывающие исторические масштабы происходящего были таковы, что какие–то «сотни тысяч» в счет не шли. «Общечеловеческие», моральные идеалы, к которым апеллировал старейший русский писатель, в сознании пролетарских вождей были совершенно вытеснены задачами классовой борьбы и борьбы за собственную власть.
Как популярно объяснил Троцкий Кларе Цеткин и еще ряду западноевропейских демократов, просивших в 1918 г. сохранить жизнь «левым эсерам», речь шла о революции, то бишь о том, кому «стоять у руля», а кому «сидеть в тюрьме» (!), и потому «гуманитарные общие места» от вопроса о репрессиях «бессильно отскакивают». «С точки зрения так называемой абсолютной ценности человеческой личности революция подлежит «осуждению», но большевиков мало интересует, одобряет или не одобряет их путь «нормативная философия».
Ленинизм оказался уязвимым куда более, чем марксизм, именно потому, что добился практического результата. Учением о «двух фазах», с их временной неопределенностью и туманной ролью пролетариата, с его непонятной и нерасшифрованной «диктатурой», классики марксизма создали не более чем две утопии, «ближнюю» и «дальнюю», причем ни одна из них не могла быть опровергнута, поскольку не прошла испытание социальной практикой. Можно с улыбкой вообразить себе фантастическую фигуру западного марксиста, который и сегодня живет в ожидании того замечательного момента, когда, наконец, в XXI или последующих веках производительные силы в США придут в столь неразрешимое противоречие с производственными отношениями, что вожделенная «пролетарская» революция совершится и там…
Ленин же на деле показал, что такое «низшая фаза» и, более того – что на ней можно реально остановиться и успешно жить дальше. В первые послереволюционные годы итоги, конечно, еще плохо проглядывались, но один из претерпевших внутреннюю эволюцию авторов «Вех», Изгоев, тем не менее, заметил в 1922 г.: «Чем бы ни закончилась для русского народа нынешняя революция, она всемирна и велика уже тем одним, что дала возможность всему человечеству проверить на живом теле России главные идеи, которыми вот уже сто лет жила европейская революционная мысль… До 1917 года заграничные русские революционеры только рассуждали о социализме и коммунизме. Русские большевики имели смелость приняться за их осуществление».
Сегодня, в начале XXI в., можно смело утверждать, что итоги этой «проверки на живом теле России» были плачевны.
На воротах первого советского концлагеря в Соловках («Советский лагерь особого назначения» – СЛОН) как будто бы был начертан популярный лозунг революционных времен: «Железной рукой загоним человечество к счастию» (именно так: «загоним к счастию», тут уж не до грамматики было…). Выполнить это намерение, каким бы ни представлялась в далеком будущем беспощадным пастухам и поводырям человечества сама картина «счастья» (у Ленина не было ни времени, ни желания заниматься дальней футурологией!), было невозможно, не установив в новом государстве режима самой жестокой диктатуры. На этом теоретические споры о «низшей» и «высшей» фазах коммунизма заканчивались. Советская официальная историография привыкла гордиться бескровностью Октября (в самом деле, несколько десятков убитых в октябрьские дни в Петрограде и Москве революциям в счет не идут). При этом «революция» и «гражданская война» употребляются через союз «и», как будто бы это разные понятия и разные исторические события. На самом деле Октябрьская революция в России и была гражданской войной. Революция (трудно называть ее «переворотом», учитывая количество потерь) растянулась на пять лет. Даже если поверить советской официальной статистике (вспомним, как 7 млн человек, погибших в Великую Отечественную, постепенно превратились в 20, потом в 27, а теперь, по неполным подсчетам, достигают 40 и т. п.), даже, повторим, если этой статистике поверить, то и цифры, приведенные в БСЭ четверть века назад, покажутся вполне «достаточными»: восемь млн убитых унесла эта ставшая войной революция (из них один млн человек приходится непосредственно на долю Красной Армии).
Из этих страшных цифр можно извлечь несколько разных выводов общего свойства. Они закладывают фундамент тому обесцениванию индивидуальной человеческой жизни, с которого началась история советской власти и без которого не могла бы состояться ни эпоха «большого террора», окруженная со всех концов эпизодами террора частичного, «пунктирного», ни четко организованная технология лагерей, ни такая подготовка к Великой Отечественной войне, при которой за ценой победы мы действительно «не постояли». Ленин как в воду глядел: «Великие революции, даже когда они начинались мирно… кончались бешеными войнами, которые открывала (ну, конечно же! – В. К.)
контрреволюционная буржуазия».
Одна из первых документальных книг об Октябре, знаменитые «10 дней, которые потрясли мир», не переиздавалась в СССР с 1930 по 1958 гг., несмотря на восторженные предисловия Ленина и Крупской, не только потому, что там «очень много» Троцкого и практически нет Сталина, но и потому, что Д. Рид, журналист ярко выраженных коммунистических пристрастий, в силу своей наблюдательности и «неподцензурности» взгляда подсмотрел в картине революционной повседневности целый ряд малопривлекательных деталей. Он воспроизводит, в частности, и сцены мародерства при штурме Зимнего, и разговоры о Ленине, «присланном из Германии», и т. п. Однако одной из доминантных является как раз тема народного характера революции. Его, кстати, не отрицает и в одной из самых гневных своих философско–публицистических работ «Апокалипсис нашего времени» В. Розанов: «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три… Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей». Для Розанова в революции кто только не виноват: и народ, предавший царя, неприученный работать; и русская литература, развратившая читателя своим нигилизмом; и даже «бесплодное», чуждое живой жизни христианство, которому Розанов, никогда не отличавшийся любовью к евреям, неожиданно противопоставляет в качестве «положительной» религии иудаизм. Именно из–за «немощности», «небытийственности» христианства, считает он, так легко перешел от креста и богомолья «в социализм», а значит, в полный атеизм, мужик и солдат: «точно в баню сходили и окатились новой водой»…