Литмир - Электронная Библиотека

2

Вечером ушла вся вода из неба, кругом подсохло и стало тепло, так как Аннушка разлила масло и пожарила на нем бекон, шипящий и скворчащий на всю округу, безземельную и бедную, как кузнечик и жук. И Михаил взвился телом и пал на себя слегка, думая, что позвоночник есть гусеница, ползущая вверх или вниз, поскольку легкие – его крылья, существующие одновременно с ним, гусеница и бабочка параллельны в человеке самом, не идут друг за другом вслед, но живут в себе и вовне. Точно так и мозг заряжается книгами и фильмами, как и тело, в котором вместо ладоней и стоп смартфоны, поскольку человек торчит гаджетами во все стороны, мигая ими, светя и звоня. Михаил – просто Михаил, но и Лермонтов – заказал кружку пива, придя в кафе, позвонил армянам, предложил себя в качестве рабочего, получил утвердительный ответ, сделал глоток и вспомнил сон, внутри которого он летал по галактике, читая Лоуренса Аравийского и печатая в пространстве свой текст. Стало легко и уютно, и машины стали сокращаться в размерах, так как время потекло вспять, и они снова стали игрушечными. Не случайно все знают, что игрушечный автомобиль – это ребенок взрослой машины, и он растет, пока не увозит своего владельца на берег Черного моря изнутри, в езде в голове, в груди, в животе и в паху. Появилась пьяная компания, разлилась по округе, взорвалась матом и прочим, разнесла себя всюду, куда только можно, взяла по бочонку пива и осушила с размахом, с брызгами и фейерверками вод. Пьянство всегда полезно, сказала она, выпустила свою часть в виде и форме парня, и тот пристал к Михаилу, предложил ему выйти, чтобы исследовать кулаками лицо и выкапывать из него кровь. Сделали именно так, но на улице стало невыносимо, поля, заполненные разговорами, видео и картинками облепили парню лицо и ослепили его, сделали чужаком, изгоем и парием. Он после взмаха руки, повисшей, словно вопрос в воздухе, принялся бежать, оря и моля о спасении, называя себя грузином и армянином шестидесяти двух лет. И Михаил вернулся назад, начал снова пить пиво и грызть орехи навзрыд, извлекать из них содержимое, данное как полное собрание сочинений Карамзина, изданное вне земли. Потому на небе не было ни звезды, да и минус свет солнца и минус сияние звезд давали плюс облаков и отсутствие светил, пахнущих тмином, чесноком, луком, перцем, чабрецом и кинзой. Перечисление данных явлений природы согрело Михаила, создало тепло в нем, исторгло из себя человечность и мягкость, которые зачастую одно и то же и ничто иное, как проза Бабеля, погубленного крестом, который ныне в роли Пилата: крест собирает суд и выносит вердикт, приговаривая к себе. Крест – это власть и жизнь из оперы Стравинского, идущей в театрах и пешком, потому что машины нет, раз композитор умер. Михаил оценил цифрой пять бутылку и доставку ее, поперхнулся орешком, закашлялся, пришел в себя и сочинил свой мозг, улетевший из него: умов стало два – в нем и вовне, в Китае или в Сомали. Но человек – это не его мозг, его я не в нем, размышлял Михаил, оно в кончиках пальцев, в пенисе, у мужчин двадцать одно я, у женщин двадцать, потому что пенис женщины ушел на создание мужчины, первой была Ева, из члена которой и был порожден Адам. Адам – это член, ребро, и с этим спорить бессмысленно, пока познание и переворот во времени не приведут человека назад, в начало, в исток. А там всё и решится, в том месте, в конечном счете история – воронка, ведущая всю массу человечества в свое горло, до одного, начального, нерожденного: первый человек вино или коньяк в бутылке, его можно и нужно купить и выпить. Ты то, что ты пьешь. Вполне. Через пять минут Михаил был на улице, ловил машину, чтобы не вызывать такси, хотел доехать до центра, там провести какое-то время, не скучать, не гулять, не пить. Сидеть в театре и смотреть на спектакль и не думать совсем. Разве только записать в блокнот после, разъяснить мысль о книге, телевизоре и компьютере, идущим в разные стороны: экран стал плоским, как книга, которая должна стать обратной ему, когда входишь в библиотеку или книжный магазин и на тебя идут прямоугольники книг, гробы, в которых писатели и герои, шагающие в колыбель. А пока книга – могила, индивидуальная, в отличие от электронки – братского захоронения тысяч имен. И тел, шевелящихся, ползающих, повторяющих молитвы и речи Сталина, Гитлера и Франко, направленные из них в уши машин – зеркала, потому что ухо – это зеркало того, что было, что позади. Михаил поймал Фольксваген Пассат и поехал, болтая с водителем, выгружая в его сознание тонны кирпича и песка, привезенные им. Говорил о политике, впадающей Волгой в Каспийское море, о армянах, азербайджанцах, воюющих друг с другом, как виноград превращается в вино, шутил о кенгуру, ходящих по магазинам и набивающих свои сумки едой. Парень за рулем отвечал, жаловался на дорогой бензин, втекающий в бензобак, то есть в сердце, по шлангу – огромной вене, говорил о том, что кровь – это горючее, и оно может гореть в организме, медленно тлеть или привести к взрыву, уничтожить человека, разбросать его по всей земле, засеять ее им, привести к плодам – к подсолнухам с головами людей. Через полчаса Михаил был на проспекте Гонкуров, откуда пошел к театру, но не нашел ничего интересного в сем вечере, завернул за угол, покурил сигарету Блок и пошел в кино Магадан, купил билет, сел на задний ряд вместе с девчонкой, стал смотреть фильм Кобейн и чувствовать женское дыхание, вырывающееся из всех пор соседки, раз через десять минут они уже целовались и ласкали друг другу березы, осины и вязы, сгибающиеся от ветра и роняющие листву. Когда всё закончилось, Михаил взял телефон девчонки и написал в блокноте ее: мозг ребенка – это человек, сидящий на стуле, поедающий клецки, пьющий вино и падающий назад, расшибая затылок и умирая вовне. Фильм был тяжел, Кобейн играл на своих жилах, натянутых на гитару, орал свои крылья, бамперы, колеса, кузов и руль, исторгал из себя величие бешеного быка, но казался Христом, сошедшим с икон и снявшимся в поэме Андрей Рублев. Закололо близ сердца, то ли оно само, то ли округа – двор, куда выходит сердце и развешивает белье, или кормит собаку, или рубит дрова, пишет на них костер и готовит шашлык. Или скажем иначе: ребра – это батарея, которая топится зимой и согревает человека, мерзнущего без нее. И сердце – огромный кусок ржавчины, что может попасть в трубы и заблокировать ход горячей воды – крестный ход вкруг земли. Михаил кинул в рот жвачку, чтобы заработали челюсти и мозг, создав интересные мысли, построив их в голове, подобной башне с заточенным на ее вершине Гельдерлином, сошедшим с ума, но не спустившимся вниз, так как кто теряет рассудок, тот сбрасывает вниз вес и возносится ввысь: шарик как голова, а точнее полет, думал Михаил и держал за руку девчонку, смотря кинофильм, где Кортни Лав разговаривала с мертвым Кобейном, шептала его имя, кричала его фамилию и рыдала умом. А тот краснел и наливался соком, мечтая о попадании в желудок или компот, о растворении в них, о становлении в последующем человеком, когда он пишет пальцами роман или музыку, потому что текст и мелодия в указательном и среднем окончании тела, что – рассвет и закат, так как душа меж них. Михаил поднялся после завершения сеанса, вышел на воздух и зашагал во вселенную, раскинутую кругом, впал в нее, закружился, завертелся, купил семечки у старухи, начал грызть черное ради белого, понимая одно: семечки – это шахматы, черное и белое, сражение внутри семян, окружение черными белых, пока их не грызут, выкидывая черное и поедая белое, хотя некоторые их не чистят и едят прямо так. И надо отметить: безумие – океан, чей антоним – суша, но есть еще небо, которое над ними обоими. И ничего страшного нет, говорит рыба, любое здоровье лечится, есть такие таблетки и уколы и проч.

3

Ночь цвела и плыла, была цветной, не черной, потому что ночь родила от дня и их ребенок занял свой пост, вышел на работу там, где трудилась его мать, на фабрике или в мире, в бытии вообще. Михаил растворялся в витринах, пьяных парнях и девчонках, в пролетающих тачках с громко включенной музыкой, дающей витамины окружающим людям, поскольку время – легендарный певец, поэт, композитор, актер и Марадона, принимающий кокс, становящийся им и идущий на продажу в виде себя. Всюду было веселье, распыление радости, пива, водки, саксофона из джаз-кафе, играющего доллары и рубли, чтобы они дарили усладу и богатство души, которая портмоне, в котором лежит ее тело: расчлененное тело человека превращается в деньги и покупает весь мир. Мимо по улице Бродского пробежали Игрок, Идиот, Бесы и Братья Карамазовы, за ними с топорами промчались Толстой, Флобер и Достоевский, хромающий на мысль о всеобщем спасении одного человека и на ногу, подверженную искусству. Михаил только пожал плечами на это, выпил воды из автомата, выбрал еще чай, устроился на пеньке и начал поглощать чай Роллан, отдающий томами его книг и Нобелевской премией по физике, данной за них. Было тепло и светло, разнообразно, в общем, так как на деревьях росли елочные украшения и шары, которые можно было срывать и продавать поштучно или на вес. Чувства роились в душе, росло вдохновение и творческое постижение мира и человека, судьбоносное значение Гогена, выпившего в виде абсента всю кровь Ван Гога и отрубившего ему ухо руками Винсента: огня, безумия, страсти и старости, завернутой в бумагу и выкуренной за день. Потому и умер Ван Гог, что у него не было просто старости: некуда было жить, и смерть пришла. Михаил пил чай и измышлял свою жизнь, представлял себя путешественником, взошедшим на Арарат, художником, рисующим куриными яйцами, их желтком и белком и вкраплением крови, олигархом, двигающим моря и горы – плач маленького голодного ребенка, президентом любой страны, танцующим на головах стариков, дитем, играющим в отца и мать как в приставку, поваром, готовящим мясо коровы и сдабривающим его своей душой и мыслями, двумя людьми – девушкой и парнем, занятым сексом и поэзией Пазолини, то есть одним, трактиром, где бухают мужчины и дерутся потом, городом, страной и планетой, ощетинившейся башнями и высотками, космосом, который безбрежен и при этом сидит в кино и хохочет над Чаплином и Мкртчяном, играющим их союз. Подошел полицейский, посоветовал не смущать людей таким сидением тут, а впрочем спросил сигарету и ушел, дымя как паровоз, везущий за собой людей, думающих, что это идут они, хотя нет ничего подобного: всякий курящий ведет за собой десятки людей. Он встал, размял ноги и пошел медленно наугад, читая вывески: Октавио Пас, Джером Сэлинджер, Эрнест Хемингуэй и так далее – до поцелуев, бегущих по улице, до ругательств, рассекающих на машинах, до бренности, едящей свинину в кафе, до смеха, танцующего брейк-данс на асфальте, до безумия, читающего стихи в микрофон, и до Дали. Перешел дорогу, чуть не угодив под машину, едущую на красный, так как жизнь – это томатный сок, смерть – из помидоров, как он понял их различие, живущее в маленьком домике на берегу Тихого океана или где-то в горах, в окружении турок и персов, вывернутых наизнанку, где сердце – солнце, красное, как по утрам и вечерам, в силу чего можно сделать вывод, что сердце у людей ночью и днем отсутствует, а вместо него сияет и блещет мозг, очищенный от кожуры – черепа – ножом. Встал и закурил свою юность, прошедшую тут, распятую на каждом углу, всяком человеке, на лестнице, на дереве, на памятнике Борхесу, на лавочках, на машинах, на лбах. Сигарета вспыхнула даже, но вовремя спохватилась, поняла, что она не костер, и вернулась в свои пределы, как Германия в тысяча девятьсот сорок пятом году, стала дымиться и созывать мотыльков погреться, побаловаться светом и жаром, подышать углекислотой, сложными выделениями, в том числе и месячными женщин из металла и камня, и побыть маяком, с чем трудно поспорить: Маяковский был сигаретой, стоящей, скажем, в Атлантическом океане и потушенной очень высокой волной. Уничтоженный ею, застреленный, пригвожденный, убитый, раз иначе было нельзя: маяк видно только при свете. Михаил вынул из кармана платок и утер им свой пот, проступивший на лбу – Стене Сартра, скрывающей полное собрание сочинений Лермонтова, самого себя, вышедшего из берегов и потому живого, дышащего, хотящего женщин и славы, денег и вечной жизни, понятой как оргазм. Он заскрипел зубами, позвонил в такси, вызвал его и предложил отвезти его на набережную, что и произошло. Там он спустился к воде и долго смотрел на Суру, макал в нее подошву ботинка, рассуждал о Превратностях метода, страдал даже интеллектом, заточенным под футбол, баскетбол, волейбол, читал волны – поэзию Китса, – переворачивал страницы глазами, гнал Айвазовского прочь, понятого как моря, чьи филиалы – реки, пруды, озера и Фейербах и Маркс. Рукой провел по щеке, оценил щетину, живущую день, побрил мысленно ее и раскидал повсюду, чтобы она взошла. Дошел до моста, его основания, посмотрел на канализационную трубу, посочувствовал ей, помыслил ее, сделал частью своего философского дискурса, внедрил ее в сознание, порассуждал при помощи нее и заговорил с бомжом, пришедшим сюда. Потолковали о картинах Рембрандта, надели их на себя с двух сторон при помощи ниток, пригласили невидимых людей к себе в дом, точнее – сердце или желудок, которые варежки – левая и правая, очень теплые и хорошие, наполненные ладонями – кровью и пищей, так как сердце питается человеком, а желудок – наружным его. Бомж попросил малость денег, он удовлетворил его просьбу, сделал три шага назад, чуть не угодил в колодец, которого не было, удалился, застал драку трех парней с четырьмя, сфоткал ее, помахал дерущимся правой рукой, застал их гнев, поймал его в воздухе, отразил блоком и отправил назад, в стан сражающихся мужчин, придавив их собой. Через двести метров была скамья, на которой сидела женщина лет сорока, он сел с ней рядом, она спросила сигарету, он ее дал. Закурили трагично, поэтично, эпично, выдыхая сознание Форда и Рокфеллера, заговорили тоже, спросили имена друг друга, обменялись телефонами, создали вакуум левее от них и нырнули в него. Когда пришли в себя, то женщина достала из сумки бутылку водки и предложила распить ее. Михаил согласился, принял пластиковый стакан, влил в себя огонька, в том числе суть такого же журнала с мемуарами Ельцина, без запивки, ну что ж. Поговорили о поэзии Донна, пролетевшей мимо в теле летучей мыши, как решили они и подумали сочно, оба плохо знали его стихи, но беседу вели, касались запятых и двоеточий, некоторых слов, смоченных в слюне, что приятно девушкам, а не мужчинам, разложили пару строк на буквы и смешали их, получив коктейль, который они вылили и накатили водки вместо него. Хорошо им было, легко и тревожно, что кайф, возвышенно, быстро, при этом тягуче очень, медлительно, хорошо. Он заметил кольцо на ее руке, замужем, он подумал, прибил себя к Другим берегам, ощутил тяжелое присутствие трости и Набокова, шляпы, кашне, Лолиты из семечек и кожурок, из солнца в конце иглы, капнувшей клопиксолом. Когда наливали по третьей, показался в конце аллеи Бирс и начал громко свистеть и петь, он распугал души крокодилов и львов и подошел к пьющим водку, поклонился и сел с краю лавки. Они налили ему, Бирс выпил, впал в От заката до рассвета 3 и уплыл, утек, испарился, растворился в кино. Михаил пожал плечами на это, выпил и закурил, раз сигарета – закуска, редкая, как и всё, в особенности человек, облепленный животными и ходящий вот так – босиком и по льду. Стало волшебно, хоть и головная боль кольнула Михаилу виски, но он прогнал ее усилием воли и магнетическим видом Суры, дающей расслабленность и покой – до трех килограммов в день. Где-то зазвучала сирена, прошлась по мозгам и ушам и утонула в них, стало безумно тихо, не считая взрыва, уничтожившего город и отстроившего его.

2
{"b":"712559","o":1}