Свой первый забег я совершила, когда мне еще не было и двадцати. Я успела завалить экзамены в Брин-Маре, однако при пересдаче получила высшие баллы по всем предметам. Даже не знаю, что разозлило отца больше. До следующей сессии дело не дошло: я загремела в больницу, попав в лапы столь жестокой депрессии, что не было сил даже вылезти из кровати. В результате я бросила колледж и вернулась в Сент-Луис, а затем, маленько оклемавшись, отправилась в Нью-Йорк. Там я правила в журнале гранки: орфографические ошибки, пунктуация, в качестве апофеоза – стилистические погрешности вроде двух «который» в одном предложении. А потом мне удалось опубликовать статью о Руди Валле. Думаю, ее сочли очень удачной по той простой причине, что никто из журналистов старше меня не мог объяснить, чем так пленяют слушателей его волнистые волосы и тихий хрипловатый голос. Благодаря этому материалу и еще одной статье я получила работу корреспондента в Олбани. Писала репортажи о преступлениях и разводах, но до развода редактора раздела городских новостей, от чьих пьяных приставаний я постоянно вынуждена была отбиваться, дело, слава богу, не дошло. В конце концов мне это надоело (похоже, скука – мой бич), я вернулась домой и была вынуждена выслушивать речи отца, настойчиво призывавшего меня продолжить учебу в колледже. Не в силах вынести семейный уют, я вновь сбежала в Нью-Йорк, где некоторое время жила у брата, собираясь с духом, чтобы уехать в Париж. Там я планировала найти хоть какую-нибудь работу, жить экономно, насколько это было возможно по тем временам, и писать.
Честно говоря, мне тогда даже в голову не приходило, что на самом деле я хочу сбежать подальше от яростного отцовского порицания, хотя сейчас это ясно видно, сквозь какие очки ни посмотри. Прощаясь с папой на железнодорожном вокзале в Сент-Луисе, я начала плакать. Отец всегда стеной стоял за независимых женщин, в то время как другие их осуждали, но как-то так получилось, что он вдруг стал меня стыдиться.
Папа терпеть не мог женские рыдания, а тут рыдала его собственная дочь, да еще в общественном месте, где нас могли увидеть знакомые. Он сурово потребовал, чтобы я немедленно взяла себя в руки, что, однако, возымело прямо противоположный эффект.
Когда на платформе я шагнула к отцу, чтобы поцеловать его на прощание, он отстранился у всех на глазах. Я вытерла слезы, высморкалась и притворилась, будто с интересом разглядываю свою шляпку; шляпка была довольно невзрачная, трудно было даже представить, что когда-то она могла мне нравиться.
Как только поезд набрал скорость, увозя меня в новую жизнь, я опустила окно и швырнула проклятую шляпку в мутные воды Миссисипи. Прощай, шляпка! Прощай, Сент-Луис! Прощай, Мэти! Я уезжаю, чтобы скорбным шестнадцатым шрифтом писать на серой бумаге скрофулезные французские романы. Прощай, отец, жестоко разочаровавшийся в завалившей экзамены слезливой дочери! Прощайте, одиночество в школьном буфете, и вонь мокрой шерсти в раздевалке, и стояние у стены в спортзале, пока все остальные танцуют вальс!
Дурацкая шляпка даже до реки не долетела. Она приземлилась на соседние пути, где ее наверняка раздавил идущий обратно поезд, хотя, кто знает, может, он доволок ее до самого Сент-Луиса.
В тот приезд в Париж я познакомилась с Бертраном де Жувенелем, которого, несмотря ни на что, сейчас очень хотела увидеть снова. К сожалению, из-за волокиты с оформлением проездных документов я сильно задержалась. Так что он не стал меня дожидаться и, когда я наконец прибыла в Париж, уже укатил в Испанию.
«Крольчонок, ты небось думаешь, что я спятил и марширую в одном строю с солдатами», – писал он мне. На самом деле Бертран, бывший корреспондентом «Пари суар», жил в отеле в компании журналистов из «Чикаго трибьюн», «Нью-Йорк геральд трибьюн» и лондонской «Дейли мейл».
Париж, конечно же, несмотря ни на что, по-прежнему оставался Парижем. Жозефина Бейкер все так же пела в «Фоли-Бержер», а Морис Шевалье – в «Казино». Правда, в столице Франции было так сыро, что Сена грозила выйти из берегов. Люди были либо недовольны, либо раздражены, а то и вовсе пребывали в бешенстве, и причин у них, надо сказать, хватало: повсеместная дороговизна, некомпетентность правительства, протесты рабочих… даже книги, которые выходили в ту пору.
Хемингуэй к тому времени тоже уже отбыл в Испанию, и все мои попытки найти другого журналиста, с которым я могла бы поехать следом за ним, не увенчались успехом. Оставалось только ждать в тени Эйфелевой башни, пока французские власти оформят мне проездные документы, они ведь так хорошо помогали Испании и противостояли Гитлеру и его приспешникам, то есть тянули и тянули до бесконечности.
Париж, Франция
Март 1937 года
Бюрократическая волокита наконец-то закончилась. Я изучила карты, надела серые брюки из грубого вельвета, свитер и ветровку, упаковала в рюкзак смену одежды и брусок мыла, а в брезентовую сумку – консервы и, ни слова не зная по-испански и с последними пятьюдесятью долларами в кармане, села в Париже на поезд, который шел на юг. Ехала вторым классом, сделав пересадку на подъезде к границе с Испанией. Когда я проснулась с восходом солнца или когда оно встало вместе со мной, за окном проплывали белые и розовые деревья в цвету. А час спустя пошел снег, и белые хлопья были такими же крупными, как цветы на деревьях.
Ширина железнодорожной колеи во Франции и Испании была разной, так что границу пришлось переходить пешком. Стоя в одиночестве на платформе, я наблюдала за тем, как французский поезд дал задний ход и исчез. Поля вокруг были белыми, и щеки у меня стали бы такими же, если бы не покраснели от холода. Я чувствовала себя почти на войне, в ожидании войны, и была готова к тому, что платформа в любую минуту взлетит на воздух, но, разумеется, эти ощущения не идут ни в какое сравнение с теми, которые испытываешь, когда вокруг падают бомбы, а люди целятся, стреляя друг в друга.
Я надела рюкзак и потащилась по снегу через границу. Холод, пожалуй, был своего рода благословением: он дарил надежду на то, что я замерзну до смерти прежде, чем меня убьют.
Пограничник проверил мои документы, оформленные французскими крючкотворами с их крючковатыми подписями в соответствии с Соглашением о невмешательстве в дела Испании, и поставил штамп в паспорт. Потом я села в поезд до Барселоны. Вообще-то, это был не поезд, а груда металлолома без отопления и элементарных удобств, разве что снег падал не внутри, а снаружи да окна с переменным успехом защищали от ветра. Вагоны были забиты шумными новобранцами, которые стремились присоединиться к республиканцам. Эти ребята были одеты кто во что горазд, как в партизанском отряде, где бойцы сами отвечают за свое довольствие и обмундирование. Но я хорошо чувствовала себя в их компании: до чего же здорово было увидеть отважных парней, которые готовились отогнать фашистов от Мадрида. Их предали все правительства мира, они могли рассчитывать только на себя, в то время как Гитлер и Муссолини снабжали мятежников генерала Франко оружием и всем необходимым. Мои попутчики были славными ребятами, они угощали меня чесночной колбасой и хлебом, который на вкус напоминал мел, умолкали на остановках, когда в наш вагон заглядывал их командир, и снова принимались шуметь, как только состав трогался с места.
Барселона, когда я туда приехала, буквально кишела вооруженными винтовками солдатами, стены домов на пешеходной улице Рамбла в центре города пестрели политическими плакатами, и еще повсюду были развешены красные вымпелы. Было холодно, просто чертовски холодно, и во всем городе, даже в отелях, днем с огнем не найти ни угля, ни сливочного масла. Однако мне все равно там понравилось. Так жить гораздо веселее, согласны? Все гостиницы были под завязку набиты готовыми погибнуть на фронте молодыми англичанами и американцами, однако сотрудники созданного республиканцами Министерства пропаганды помогли мне найти свободный номер. Я настолько вымоталась, что крепко проспала всю ночь, и даже бомбежка не помешала.