– Я бывал в Сент-Луисе в молодости. Все стóящие женщины в этом мире родом из Сент-Луиса.
Далее он поведал нам, что обе его жены окончили там школу, опустив тот факт, что с легкостью оставил первую супругу ради второй, богатой и более искушенной.
– И кстати, мои друзья – Билл и Кэти Смит – тоже оттуда. Прекрасный город Сент-Луис.
Потом Хемингуэй заговорил о погоде, но в своем стиле: рассказал внушающую ужас историю об урагане, который стер с лица земли половину домов в Ки-Уэсте и убил сотни ветеранов в реабилитационных центрах.
Гудение блендера вмешалось в повествование до того, как он успел обвинить в их гибели президента Рузвельта, а Мэти – выразить свое негодование по этому поводу. Повисла пауза, и я заметила укороченный кий, прислоненный к стене за стойкой бара.
– О, Скиннер и его кий! Но разве их место не в Гаване? – удивилась я.
Брат однажды показал мне какой-то мужской журнал, где печаталась серия «писем» Хемингуэя из разных экзотических мест. Там он, помнится, описывал бармена, который держал за стойкой укороченный кий и лупил им по голове посетителей, когда в их заведении начиналась заваруха.
– В Гаване? – переспросил Хемингуэй.
– Вы же рыбачили на Кубе, – сказала я. – Я читала ваши «Письма из Гаваны». Кажется, в журнале «Эсквайр».
– Я рыбачил на Кубе, пока бедняга Скиннер колдовал над выпивкой здесь, в Ки-Уэсте.
Скиннер с высоты метко разлил коктейль по бокалам и расставил их перед нами. Сложно было представить ситуацию, когда такому крупному мужчине мог в качестве оружия понадобиться бильярдный кий, тем более укороченный. И еще труднее было смириться с тем, что этот кий находится тут, во Флориде, в то время как в моем сознании он был накрепко привязан к дешевому бару в Гаване.
Хемингуэй собрал в кучу свою корреспонденцию и журналы и переложил всё на дальний табурет.
– Садитесь, если не хотите, чтобы я уступил вам свое место, – настойчиво сказал он и придвинул один табурет Мэти, а другой мне.
Потом сел сам. Табурет казался слишком хлипким для его габаритов. Темные глаза Хемингуэя были сфокусированы на моей матери, но я представляла, что боковым зрением он видит и меня тоже. А еще представляла, как он помещает нас с Мэти и братом в свою историю, которая впоследствии окажется в одной из его книг и станет бессмертной.
Пока Альфред освобождал для себя табурет, заваленный корреспонденцией Хемингуэя, тот поднял бокал и, обращаясь к нам с Мэти, провозгласил тост:
– Добро пожаловать в мой уголок ада!
Он посмотрел на Мэти и отпил глоток из бокала, наверняка уже не первого за день… И даже не второго.
Генерал Джордж Кастер, который держал оборону на последнем рубеже на картине, висевшей над стойкой, был явно недоволен.
– Мой сын учится на последнем курсе Медицинского университета, – произнесла Мэти. – А моя дочь… Вы, конечно, знаете о ее последней книге «Бедствие, которое я видела»?
– Мама, – попыталась вмешаться я.
Хемингуэй повернулся ко мне; мы были настолько близко друг от друга, что я едва ли не слышала, как у него в голове прокручиваются слова: «Она дочь Мэти».
Я прикурила сигарету до того, как он успел предложить мне зажигалку, если, конечно, вообще был в состоянии сейчас об этом думать. И почувствовала, что для него женщина-дочь – разочарование, как и женщина-писатель. А уж обе в одном флаконе тем более.
– «Бедствие, которое я видела»?.. Да, что-то такое припоминаю. Это ведь о Великой депрессии? – Хемингуэй явно понятия не имел об этой книге и цеплялся за название. – Поделитесь, о чем вы писали, мисс Марта Геллхорн, дочь прекрасной Эдны?
Он улыбался Мэти, а Скиннер поставил передо мной пепельницу.
– Вообще-то, это не совсем моя книга, – тихо ответила я.
Только так, вполголоса, я могла говорить о гувервиллях[2], которые шаг за шагом исследовала, пока собирала материал для своей книги. Гувервилли – это лачуги и палатки, лужи с белой пеной, сточные канавы, мухи, мошкара и крысы, тощие коты, собаки и козы, ну и конечно же донельзя исхудавшие, ослабленные и больные люди. Самое меньшее, что я могла сделать для этих несчастных, чтобы сохранить их достоинство, – это хотя бы на бумаге выразить свой гнев и возмущение, попытаться объяснить, что так быть не должно.
– То есть это роман, однако все истории реальные, – пояснила я. Да, я использовала художественную форму, но только для того, чтобы защитить людей, которые стыдились своего существования и винили во всем самих себя. – Маленькая девочка ищет в вонючей луже колесо от ручной тележки. Мать устраивает для своей дочки пир из одной банки консервированной рыбы. И…
Я затушила наполовину выкуренную сигарету в чистой пепельнице, мне совсем не хотелось выставить себя перед Эрнестом Хемингуэем слезливой сентиментальной дурочкой. Я собиралась сказать «малышка», но слово застряло у меня в горле. Той малышке было всего четыре месяца, у нее из-за сифилиса развился прогрессивный паралич, но врачи отказывались делать ей уколы, которые стоили каких-то жалких двадцать пять центов. Тогда, в больнице, я выложила все свои деньги ради той крохотной девчушки с таким красивым и многообещающим именем – Эбигейл Джун.
– Тяжко писать о том, что цепляет за самое нутро, да? – спросил Хемингуэй. – Но только так и следует писать каждому из нас. С осколком между сердцем и позвоночником.
– Один обозреватель сравнил Марти с Достоевским, Диккенсом и Гюго, – вставил Альфред. – А ее фото поместили на обложке журнала «Сатердей ревью»…
– Я читала все ваши книги, мистер Хемингуэй, – перебила я брата.
На месте Эрнеста Хемингуэя я бы точно сбежала от семейки сумасшедших, которые вообразили, будто отзывы об их пишущей дочери и сестре достойны упоминания в его присутствии.
– «Прощай, оружие!» – это что-то невероятное. – На мой взгляд, Фредерик Генри был выписан лучше, чем медсестра, но история все равно брала за душу. – Я, когда прочитала этот роман, все бросила, схватила пишущую машинку и отправилась во Францию.
– Приятно думать, что моя работа вдохновляет девушек бросить учебу.
– Ну, положим, на это мою сестру и вдохновлять было не надо, – заметил Альфред. – Она к тому времени уже и так ушла из колледжа. Не позволяйте ей морочить вам голову, сэр.
– Сэр? – Эрнест повернулся ко мне. – Марти, если вы тоже назовете меня «сэр», мне придется позвонить свежеиспеченному королю Георгу и потребовать свой рыцарский крест.
Он весело рассмеялся, допил коктейль и продемонстрировал пустой бокал Скиннеру.
– После колледжа я бы умерла от скуки в какой-нибудь конторе, где одна радость – вид из окна.
Я задыхалась в атмосфере Брин-Мара, где девушек интересовали только наряды, цвет губной помады и свидания с парнями из Лиги плюща. Все мои сокурсницы дружно сплетничали, а если и хранили секреты, то лишь для того, чтобы показаться лучше других. Я ушла из колледжа, чтобы заняться литературой. Возможно, я была не бог весть какой писательницей, и отец вполне справедливо назвал мой первый опус «образчиком возвышенной чуши, которой забита голова студентки». Но мой второй роман был уже значительно лучше, я чувствовала это.
– Какая хорошая и умная девушка. Наверное, эта девушка собирается написать новую книгу? – поинтересовался Хемингуэй.
– Я больше ни на что не гожусь, мистер Хемингуэй.
– Просто Эрнест, – поправил он.
– Эрнест.
Я думала о том, что по большому счету только писательство меня и спасло, удержало от сползания в болото сомнений. Мне было интересно узнать: Эрнест Хемингуэй в этом хоть немного такой же, как и я? Этот знаменитый писатель хотя бы иногда сомневался в своих текстах, в собственной значимости? Задавался вопросом: стоит ли выкладываться ради книги, которую могут, не дочитав и до середины, оставить на скамейке на вокзале, даже если дорога предстоит очень долгая?
Как-то само собой получилось, что я начала рассказывать Эрнесту о своем отношении к писательству. Наверное, потому, что это и впрямь его интересовало. После романа «Бедствие, которое я видела» у меня появилась тьма идей, и в надежде, что мне выпадет шанс писать о том, что происходит в Европе, я заваливала ими «Таймс», «Нью-Йоркер» и вообще всех, кто имел отношение к прессе. Гитлер уже не первый год бесчинствовал: ограничивал допуск евреев к университетскому образованию, к врачебной или юридической практике, а в сентябре 1935 года на съезде Национал-социалистической партии в Нюрнберге по его инициативе были приняты так называемые Расовые законы. Но все мои предложения не находили отклика. Эта тема никого не интересовала. Тогда я наскребла на дорогу в Париж (ночевка в тамошних модных отелях любому по карману ударит) и оттуда отправилась дальше, в Штутгарт и Мюнхен. Нацистское отребье настолько потрясло меня своей мерзостью, что, вернувшись домой, я решила написать пацифистский роман.