Я никого так не любила, как свою маму, и никем так не гордилась, но когда тебе восемь и в школьном буфете никто не подсаживается к тебе за столик – это закаляет на всю оставшуюся жизнь. Не думаю, что густые светлые волосы и голубые глаза могут как-то помочь тринадцатилетней девочке, которая прячется в раздевалке и только начинает осознавать себя как личность, пусть она и понимает, насколько скучны эти мальчишки, которые вместо свидания в субботу вечером предпочитают разглядывать комиксы или мучить бедных лягушек.
Вот почему, даже когда я выгляжу лучше некуда и, длинноногая, светловолосая и голубоглазая, вхожу в какое-нибудь помещение и все взгляды мужчин обращаются в мою сторону, у меня неизменно возникает такое чувство, будто они восхищаются не мной, а какой-то самозванкой, которая никогда не пряталась от мальчиков из кружка бальных танцев или от одноклассниц в школе. Я всегда была уверена в том, что, стоит лишь повнимательнее ко мне приглядеться, и вся правда мигом выйдет наружу: любой сразу увидит мой безвольный подбородок, длинный нос и «лысые» брови, поймет, что волосы у меня вьются, только когда влажно, а в остальное время они прямые, как фермерские поля в окрестностях Сент-Луиса. Я никогда не считала себя привлекательной и поняла, что заблуждалась, только состарившись, когда рассматривала старые фотографии, но было уже поздно.
Ки-Уэст показался мне лучшим местом в Америке, это было именно то, что я искала, – пристанище, где можно начать работу над новым романом. Там я купалась в море и познакомилась с молодым шведом. Он был тот еще бездельник, но с ним было весело: днем мы плавали, а вечерами танцевали. Поэтому, когда Альфред с Мэти уехали обратно в Сент-Луис – у брата закончились каникулы в университете, – я еще на пару недель, чтобы поработать над книгой, сняла номер в отеле «Колониаль» на Дюваль-стрит.
В тот день, когда я проводила маму и брата, Хемингуэй пригласил меня на ужин в их с Полин похожий на свадебный торт особняк на Уайтхед-стрит. Я должна была приехать пораньше. Эрнест обещал показать мне сад, где мы, не докучая гостям, могли бы поболтать о своих литературных делах. Хемингуэй славился тем, что щедро делился опытом с коллегами, но не думаю, что захотела бы познакомиться хотя бы с одной писательницей, которая воспользовалась его щедростью. Так или иначе, упускать такой шанс было нельзя.
Мы сидели на скамейке в тени гостевого дома, который служил ему кабинетом, и Эрнест держал на коленях белую кошку. Он сказал, что недавно купил рыбацкий катер, а потом начал объяснять, как следует писать, взяв для примера эпизод с ловлей рыбы.
– Капли воды на леске, что натянулась, как веревка на виселице… Или как их сбрасывает только что вытащенная из моря рыба… Вот что ты должна держать в голове. Запоминай звуки, свет, все, что тебя возбуждает, злит или пугает. А потом записывай в деталях, так чтобы читатель один в один почувствовал то же, что ощущаешь и ты сама.
Я же в тот момент заметила шесть пальцев на лапе у кошки и ничего, кроме омерзения с примесью жалости, не почувствовала. Было в Эрнесте и в его привязанности к этой кошке что-то странное, будто он чувствовал себя виновным в ее изъяне или воспринимал его как свой собственный. Я отвернулась и посмотрела на виднеющийся над верхушками пальм маяк, на павлинов и на фламинго, которые расхаживали по кромке воды. Я понимала, о чем он толкует, и в то же время не могла этого понять.
Мне хотелось ответить: «Я не прошу учить меня, как надо писать. Просто скажи: хорошо я это делаю или плохо?»
Мне хотелось попенять ему за книгу «Кросс по снегу» и за то, что он высмеял моего бывшего возлюбленного Бертрана де Жувенеля, французского журналиста, с которым Хемингуэй познакомился в Париже и которого упрекал в излишней простоте стиля. На самом деле Бертран умел выражаться красиво, а Эрнесту, прежде чем язвить, стоило бы посмотреть на себя.
Однако я сочла за благо помалкивать и лишь протянула руку к кошке и потрогала ее странную лапку. Я понимала, что, если не перебивать Эрнеста, если позволить ему говорить о том, что я и без него знаю, он постепенно дойдет до таких вещей, о которых я даже не слышала или же слышала, но была в них полным профаном, – например, о рыбалке. Я знала, что все это может пригодиться, когда я буду писать.
– И не забывай о погоде, – объяснял Эрнест. – Погода чертовски важна.
– Жарко и душно, вот какая сейчас погода, – сказала я, убирая со лба волосы, которые еще не высохли после дневного купания с моим шведским приятелем.
– Душно? Только если ты несчастлива, Марти. А как ты можешь быть несчастлива, если танцуешь по вечерам, а днем плаваешь в море? Любительница танцевать вроде тебя скорее назовет погоду влажной.
– А откуда ты знаешь, что я танцую по вечерам? – с деланым равнодушием спросила я, хотя на самом деле это меня очень интересовало.
– В Ки-Уэсте ничего скрыть нельзя, даже не надейся.
Я рассмеялась:
– Тогда, возможно, слово, которого мне не хватает, – «жарко»? Подойдет для сюжета «преступление на почве страсти».
– Любовь – отличная тема для романа, как и убийство, – кивнул Эрнест. – А теперь представь: любовь и убийство во время войны. Один день во время войны обеспечит больше действия и эмоций, чем целая жизнь в мирное время.
К концу недели Хемингуэй за то, что я вечно приходила на наши послеобеденные встречи с мокрыми волосами, наградил меня прозвищем Русалка. А еще он дал мне почитать отпечатанный на машинке черновик романа о контрабандистах, которые возили ром с Кубы. Оказалось, что жизнь у них не менее захватывающая, чем на войне.
– «Война и мир» нашего времени, вот как я это задумал, – сказал Эрнест.
Редактор и соучредитель «Эсквайра» предложил ему соединить сюжеты двух рассказов воедино и переработать их в роман.
– Ки-Уэст и Куба, – объяснял Эрнест. – Богатые и бедные. Контрабанда, коррупция и секс. Эта история вернет меня к моим корням.
За его бравадой скрывалось что-то еще. Когда мужчина так бахвалится, скорее всего, он пытается убедить в собственной значимости себя, а не кого-то другого. «И восходит солнце» – потрясающий роман, а «Прощай, оружие!», пожалуй, по праву можно назвать шедевром. Но что Хемингуэй написал после двадцать девятого года? Три книги, которые не вызывали особой симпатии у критиков и продавались лишь ненамного лучше, чем моя первая книга.
Признаюсь вам откровенно: я была в восторге от романов Эрнеста, но вот его рассказы порой ставили меня в тупик. Там он зачастую выводил своих героинь в роли этаких мелких зануд-моралисток. В новом романе Хемингуэя тоже было полно всякой лабуды вроде той нарциссической мути, которая в 1933 году похоронила сборник рассказов «Победитель не получает ничего». Правда, его коллеги по литературному цеху – Джон Дос Пассос, усиленно маскировавшийся под алкоголика-сердцееда, и Фрэнсис Скотт Фицджеральд, который взял Эрнеста под крыло, когда сам уже стал знаменитостью, а Хемингуэй еще был никем, – получали от критиков отзывы и похуже. Однако следовало признать: сборник, который должен был стать канатом, сплетенным из крепких волокон-историй, расползся в разные стороны. Но стиль Эрнеста – энергичный, краткий и поэтичный – остался неизменным: он все так же точно и безошибочно использовал слова.
Если вы читали Хемингуэя, ваш собственный стиль неизбежно менялся, и не важно, хотели вы этого или нет. Я была в восторге от диалогов из последней книги, в чем ему и призналась.
– Чертовы критики, – сказал Эрнест, – хотят, чтобы я стал капитаном болельщиков коммунистов, но это всего лишь один из дерьмовых закутков мира Дос Пассоса.
– Как ты планируешь закончить книгу? – спросила я.
– Мой герой получит пулю в живот при ограблении банка, но я все еще не нащупал старое доброе чудо, которое поможет мне с финалом.
– Старое доброе чудо?
– Чтобы поставить точку, без чуда не обойтись. Вот так, Студж[3].