Розу это рассердило.
– Мне так не кажется, – возразила она, – награды за страдание не бывает.
– Вы так думаете? – спросила англичанка.
– Жизнь причиняет боль, – ответила Роза. – И никаких выгод ждать от этого не приходится.
Англичанка отвернулась и погрузилась в созерцание павильона.
– Если ты не готов страдать, – вновь заговорила она, – ты не готов жить.
Она отпустила перила, улыбнулась Розе:
– Приятного пребывания.
Роза обернулась к шоферу. Со смешанным выражением неприязни и опаски он провожал глазами англичанку, чей силуэт исчезал за листвой кленов. Роза двинулась вниз по склону. Прежде чем шагнуть на последнюю ступень ведущей к пруду перед павильоном лестницы из черного камня, она остановилась, пораженная мыслью, что ее никто нигде не ждет. Она приехала услышать завещание отца, которого не знала; вся ее жизнь сводилась к последовательной смене призраков, которые распоряжались каждым ее шагом, ничего не давая взамен; она всегда двигалась к пустоте и ледяной воде. Ей вспомнился один полдень в бабушкином саду, белизна лилий, травка на краю участка. Слова англичанки всплыли в памяти, а вместе с ними – порыв к бунту.
– Никогда больше, – громко сказала она. Облокотилась о перила, посмотрела на серую воду, павильон, покрытый узорами песок, клены, огромную протяженность детства и вечности, вмещенной в сад, и ее вдруг затопила грусть, к которой примешивались всполохи чистого счастья.
2
В давние времена в Японии, в провинции Исэ, на берегу бухты, украденной у океана, жила одна целительница. Ей были ведомы целительные свойства растений, чем она и пользовалась, помогая тем, кто приходил к ней, умоляя облегчить их недуги. Несмотря на это, как если бы боги раз и навсегда приняли решение и ничто не могло его изменить, ее саму постоянно преследовали ужасные боли. Однажды князь, которого она вылечила своим гвоздичным чаем, спросил ее: почему ты не прибегаешь к своему дару, чтобы исцелить саму себя? Тогда дар уйдет, ответила она, и я больше не смогу исцелять ближних. Какая тебе важность, что другие страдают, если сама ты будешь жить, не испытывая мук? Она засмеялась, пошла в свой сад, срезала охапку кроваво-красных гвоздик и протянула ему со словами: а кому я тогда с легким сердцем подарю мои цветы?
Охапка кроваво-красных гвоздик
В свои сорок Роза почти и не жила. Ребенком она росла в чудесной деревне, там ей были хорошо знакомы недолговечная сирень, поля и лужайки, ежевика и речной камыш; и наконец, однажды вечером под скоплением золотистых, чуть тронутых розовым облаков она обрела понимание мира. А когда наступала ночь, она читала романы, так что душа ее была вылеплена из тропинок и историй. Но потом пришел день, и она утратила готовность к счастью, как теряют носовой платок.
Юность ее была безрадостной. Жизнь других казалась ей многоцветной и исполненной прелести, в то время как ее собственная, стоило о ней задуматься, утекала, как вода из ладони. У нее были друзья, но любила она их без душевных порывов; любовники проходили сквозь ее жизнь, словно тени, и день за днем она существовала в окружении смутных силуэтов. Она не знала своего отца, которого мать покинула перед самым ее рождением; от матери исходило лишь чувство меланхолии и отсутствия, поэтому она была поражена, какой чудовищной болью обернулась ее смерть. Прошло пять лет, и она ощущала себя сиротой, хоть и знала, что где-то живет японец, который приходится ей отцом. Она знала его имя, знала, что он богат, мать заговаривала о нем, но редко и безразлично, бабушка молчала. Время от времени она представляла, что он думает о ней, в другие моменты убеждала себя, что, уж если сама она рыжая и зеленоглазая, то Япония лишь выдумка матери, никакого отца не существовало и она взялась из пустоты, – она ни к кому не привязывалась, никто не привязывался к ней, пустота понемногу поглощала ее жизнь, которую сама же и породила.
Но если бы Роза могла видеть себя глазами других, она была бы изумлена. Ее раны казались им загадочностью, страдание оборачивалось целомудрием, подозревали, что она ведет тайную насыщенную жизнь, а поскольку она была красива, но сурова, то внушала робость и держала воздыхателей на расстоянии. То, что она стала ботаником, еще сильнее увеличило эту опасливую отстраненность: профессия загадочная, считавшаяся элегантной и редкой; с Розой никто не осмеливался говорить о себе. С проходящими через ее жизнь мужчинами она занималась любовью с беспечностью, которая могла равно сойти и за безразличие, и за увлеченность. Впрочем, ее желание всегда иссякало всего за нескольких дней, и человеческим существам она предпочитала кошек. Она ценила цветы и растения, но ее отделял от них невидимый полог, затенявший их красоту, лишавший их жизни, – и все же она чувствовала, как в этих хорошо знакомых соцветиях и под корой ветвей трепещет нечто, стремясь сблизиться с ней. Но шли годы, и ледяная вода ее кошмаров, черная вода, в которую она медленно погружалась, мало-помалу отвоевывала ее дни. Бабушка тоже умерла; любовников у нее больше не было, с друзьями она не виделась; ее жизнь скукоживалась, застывая во льду. И вот как-то утром, неделю назад, нотариус сообщил, что ее отец скончался, и она села на самолет в Японию. Она не задумывалась, стоит ли ей лететь; в небытии ее жизни это имело так же мало значения, как и все остальное. Но угрюмая покорность просьбе нотариуса скрывала ту жажду, которую сейчас выявил Киото.
Вслед за шофером она снова прошла через большие ворота святилища и спустилась по торговой улочке.
– Rose san hungry?[13] – спросил он. Она кивнула.
– Simple food, please[14], – сказала она.
Он, казалось, удивился, потом на мгновение задумался и двинулся дальше. За каналом они свернули влево, к улице внизу, и оказались возле маленького домика, перед которым на тротуаре стоял щит с надписями. Нырнув под короткую занавеску, шофер вошел в раздвижную дверь, она последовала за ним и очутилась в единственной комнате, пропахшей жареной рыбой. В центре помещения гигантский колпак нависал над решеткой, под которой алели угли; слева – стойка на восемь мест; справа, за очагом, – полки, забитые посудой и разной утварью, небольшой кухонный стол; на низком буфете вдоль шероховатой перегородки, расписанной изображениями кошек, стояли бутылки с саке. В целом все это беспорядочное нагромождение предметов и обилие дерева смахивало на трактир ее детства.
Они уселись за стойку; показался повар, толстяк, затянутый в короткое кимоно и того же цвета штаны. Официантка принесла им теплые салфетки.
– Rose san eat fish or meat?[15] – спросил шофер.
– Fish[16], – ответила она.
Он по-японски сделал заказ и осведомился:
– Beer?[17]
Она кивнула. Они замолчали. Вокруг них трепетало некое присутствие, проступая в их молчании, – аромат невинности, разлитый в беспорядке заведения, – и Роза почувствовала, как мир пульсирует на древний лад – древний, да, сказала она себе, пусть это и не имело никакого смысла. И еще: мы здесь не одни. Официантка поставила перед ними лаковый поднос с маленькими плошками, наполненными незнакомыми кушаньями, чашу с сашими, миску с рисом и другую, с прозрачным супом. И произнесла что-то извиняющимся тоном.
– Fish coming soon[18], – перевел шофер.
Повар выложил на решетку две нанизанные на деревянные шпажки рыбины, похожие на макрель. Пот стекал с него крупными каплями, и он утирал лицо белой салфеткой, но Роза не ощутила отвращения, которое охватило бы ее в Париже. Она сделала глоток ледяного пива, взяла кусочек белого сашими.