Один раз она осталась с братиком в комнате одна - няню выманила на какой-то буквально минутный разговор тётя Элла, братик уже мог стоять, держась ручками за бортики, и ей вдруг нестерпимо захотелось взять его на руки. Мама никогда не позволяла этого - тяжёленький, уронишь. Ну, вот сейчас она могла бы попробовать, ненадолго. Совсем рядом кресло, она могла бы сесть с ним туда… Нянечка удивится, когда увидит, но поймёт, что Мария достаточно большая, чтобы тоже иногда возиться с братиком. Ольге уже разрешали раз держать его на руках, обидно, попросту обидно, что ей нельзя… В этом была и другая, позже поняла Мария, подспудная, для неё самой неясная мысль - взять братика, прижать к себе, почувствовать, что совершенно чистое и невинное существо и этот страх, который чудится ей в глазах близких, лишь померещился ей…
- Ваше высочество, нет, не смейте! - истошным шёпотом - словно ужас перекрывал ей гортань, возопила от порога вернувшаяся нянечка. И тогда, движимая порывом, пережитым потрясением, объяснила - для её братика падение с такой ничтожной высоты не просто опасно, смертельно опасно…
Круг посвящённых был не очень велик, однако он необходимо расширялся до всякого, кто имел касательство к царственному младенцу. Это было вопросом жизни и смерти. Но как круги расходятся по воде - каждый, что дальше, уже слабее по силе, однако камень, брошенный в середину небольшого водоёма, не может не оказывать хотя бы слабого, едва уловимого влияния не только в той воде, с которой непосредственно соприкоснулся, но и с тёплыми, прозрачными волнами у самого берега, как будто ласково и беспечно колеблющими песок и прибрежную траву, так посвящённость одних резонировала, превращая неведенье других в смутные догадки, подозрения… Мария думала потом, может ли так быть, что это камень определяет, в какой водоём он был брошен? По зеркальной глади озера от малейшего дуновения, от упавшего листа идёт рябь. И это видно всем и сразу - ломается ясная картина отражения, стираются небо, деревья, солнечный свет, и колеблются стоящие в воде камышины, переворачиваются от этого маленького шторма утлые лодочки покоившихся на спокойной воде листьев. Брошенный камень превращает, хотя бы ненадолго, озеро - в море… Иное дело - болото. Болото стремится поглощать, беречь свои тайны, искажать, гасить и движение, и звук. Озеро или болото?
Но ты, ты, маленький, сейчас так беззаветно, жадно припавший к материнской груди, ты, воплощение разом и сладких грёз, и кошмаров - высшая точка наслаждения жизнью, вернейшая, ярчайшая нота страха, боли, обречённости - ты, маленький камушек, упал не в спокойную прозрачную воду озера, не в вязкую, коварную трясину болота. Ты попал в бурный поток. И не ты влияешь на него, а он на тебя… Ты, дитя только наполовину голубой аристократической крови, появился на свет не в Петергофе, а в маленьком Омутнинске - далеко ли то время, когда мать твоя даже названия этого не знала, и не смогла бы ответить, что находится в этом месте на карте? По одну сторону - Пермь, к которой откатились, словно беснующиеся пенные волны, силы Колчака, по другую - пока красная, но уже не спокойная Вятка, огрызающаяся, как попавший в окружение пёс, на волков с севера, волков с востока… А в середине - скованный молчанием и снегом простор, и эти малые города и деревни - сперва Мария запоминала их имена, их лица, теперь, каялась, вспомнить могла не все. Слишком много пройдено, слишком много увидено… Но это имя она запомнит. В Омутнинске ты появился на свет, всё же появился, бессмысленно и горько, как не засеянные или не сжатые из-за войны поля, спящие сейчас под снегом - для чего они пробудятся весной, что принять в себя, зерно или пролитую кровь? Как эти вот городки и деревеньки, замершие сейчас в безмолвном обречённом ожидании - шквал какой волны прокатится по ним, белой или красной… Ты родился, и никто не издаст по этому поводу торжественного манифеста, и даже праздничного молебна по этому поводу не будет. И не только потому, что ничему ты больше не наследник. Просто красные и белые волны, сшибающиеся в слепой ярости у уральских берегов, приведены в движение не тобой, маленький камушек. Тебя они отшвырнут, не глядя. Как и кого угодно, кого угодно… Ты, очередная жертва семейного проклятия, не станешь трагедией нации, ты будешь трагедией одних только твоих отца и матери, будто мало им других бед…
Хлопнула дверь. Ещё до того, как звучные, размашистые шаги пересекли комнату, по одному только, кажется, хлопку Мария поняла, кто это. Занавеска резким рывком была отдёрнута, являя ненадолго скромную, невыразительную обстановку жилища - да, сколько такого она видела, сколько ещё увидит…
В глубине комнаты, где-то у печки, ворчала повитуха, причитая, что не сумела удержать - не положено теперь же никому беспокоить роженицу с новорожденным, хоть бы и самому отцу - положенный отдых священен, это время только для них, для матери и ребёнка, не говоря уж, что сглазить и вовсе недолго…
- Маруся, Марусенька… - сколько нежности в его тихом шёпоте, как только вмещается столько в коротеньком слове - её имени, и даже шикать на него не хочется, нет сил - больно там будет вслушиваться и запоминать деловитая прихрамывающая бабка, Катенька она там или Маруся, если ей и что белые, что красные - едина разница…
- Паша… - ну как ему вот это скажешь: зачем ты пришёл? Радуется ведь… Радуется, глупый…
- Ну прости меня, дурака, прости, милая… Ну не смог я утерпеть и подождать, не смог бы просто! Я тебя беспокоить не буду, ты спи, я тут немного только посижу, погляжу на тебя… и на маленького… Господи боже, сын ведь у меня родился! Отец я теперь… - и этот уже не взрослый парень даже - мужчина, с неаккуратно, наскоро выбритым лицом, в непростирывающейся уже, тем паче не глаженной гимнастёрке закрыл лицо загрубевшими, заскорузлыми ладонями и заплакал.
Она один только раз до сих пор видела его слёзы… Названия уже не могла в точности вспомнить, то ли Снопы, то ли Скирды, а само место иногда видела во сне. Грешно сказать, сама ведь не всегда вспоминала прочесть молитву для доброго сна, ленилась после трудного-то дня за стиркой, за готовкой. Вот бесы и приходили по не защищённую молитвенной благодатью душу. Только и оставалось, что учиться просыпаться без крика - как все они тут, научились ведь, не самая нежная… Там, во сне, мазутно-чёрные пятна пепелищ двигались, сливаясь, перетекая друг в друга, не живые были, нет - были порождением дьявола, враждебными жизни, ненавидящими жизнь, смрадным духом, преисподней усмехающимися. Там, во сне, не было тишины, был этот страшный неясный гул - откуда-то она знала, что так гудит огонь… Это уже много позже она вживую пожар видела, вместе с простоволосой бабой, не то Манька, не то Матрёнка её звали, врывалась в пылающую хату, уворачиваясь от рушащихся балок - ребят обоих вытащили, безногого деда вытащили, а куры у них там, куры, из худого сарая на зиму в кладовку переведённые. Тоже ведь душа живая, да ещё и последняя в семье скотина - корова пала, козу по осени ещё на продажу зарезать пришлось… Это ж всё, чем ребятишкам ещё хоть немного подкормиться… А Мария не слушала, хватала какие-то одеяла, шубы, сбивала в них огонь, кидала в затянутую дымом прореху окна - хоть что-то ещё спасти… Еле вытащили, наглотавшуюся горького дыма, полуживую, отбивающуюся. Где страх был? Он позже пришёл… Сидели, завернувшись в обгорелые одеяла, ребятишки, квохтали вокруг, как перепуганные бабы, спасённые куры, все пять штук… Страшнее нет, чем быть погорельцем зимой. А там - нет, там не было страха, уже не было. Там не было гула огня, мёртвая тишина - ужаснее нет, чем белая снежная пустошь и чёрные, как кресты на погосте, обгорелые остовы печей, свежие могилы… И там, в ещё тёплой, адский свой жар хранящей золе лежали Маньки этой деревни, ребятишки этой деревни, куры этой деревни. Там никто не кричал, как полоумная старуха, Манькина мать. Там беззвучный крик навсегда замер на устах сожжённых, повешенных, расстрелянных. Там был только её крик. Только она бегала от пожарища к пожарищу, отбивая хлопающие по ветру, как перебитые крылья, двери недогоревших сараюшек - может есть хоть тут кто живой? Трупы, только трупы смотрели на неё пустыми глазницами выколотых глаз, щерились разорванными, разбитыми ртами, оставшиеся без погребения, на поживу гостям из леса, оставшиеся тёмной силе, дыханию преисподней, живущему здесь теперь, это дьявол смотрит слепыми глазницами, усмехается беззубыми ртами… Там кричала только она, кричала, что никакой пощады, никакого христианского милосердия не будет им, увечившим, убивавшим, сжигавшим христиан, в ад их, туда, к римлянам, колесовавшим и травившим зверями мучеников, то же и больше пусть сделает им Господь, найдите их, убейте их, всех до единого, чтоб ни один не ушёл…