Об одном молила Бога в те дни - не дай только, Боже, от злодея, от обманщика ребёночка. А если дал - так забери сам, сейчас, не удержишь же, Господи, от греха, от одного уже не удержал… Не дал, сжалился. Никогда так не радовалась красному на простынях - цвету свободы, правды…
========== Зима-весна 1919, Мария ==========
Весна 1919 г, Вятская губерния
- Экий великан-то, - удовлетворённо крякнула повитуха, наконец совладав с сучащим ножонками и ручонками младенцем - обёрнутый в пелёнки, он ненадолго притих, словно осмыслял это своё новое, стеснённое в движениях положение, - не побоюсь сказать, фунтов девять-то есть в нём, как не все десять… а я-то удивлялась ещё, чего ты так мучаешься, бедная, не первородящая ведь… А горластый какой! Сразу видно, командиром, как папаша, будет…
Мария устало прикрыла глаза. Мальчик… Да, она осознает, смирится. Сумеет как-то. В первую минуту, когда повитуха только сообщила ей, едва смогла сдержать стон горя и разочарования. По лицу, однако, тень проскользнула - бабка расценила это по-своему, удивившись, конечно, всё равно - мальчикам ведь радуются, ну, видать, раз один мальчик есть, теперь-то девку ждали.
- На, обними дитё выстраданное. Ох, что ни говори, время, конечно, самое оно, детей на свет производить, а только что тут поделаешь… Природа-мать выбору не даёт, зима ли, лето, война, голод, или мирная сытая жизнь, дети родятся в свой срок, а там как бог определит… Мужик твой, конечно, отчаянный, жену с дитями с собой таскать, да может, есть в том свой резон - ежели что, так в одну землю ляжете, не пропадёте, раскиданные, в безвестности… Мой-то вот - кто знает, где теперь, жив ли… Осьмерых произвела, один живой остался, и тот бог знает, вернётся ли когда к родительскому порогу, или давно в Господе почил…
Повитуха говорила больше не ей, а сама себе под нос, как бы доказывая себе самой, что не у неё одной жизнь, прихотями войн и прочих исторических катаклизмов, словно малая щепка в потоке - не знаешь наперёд, куда вынесет, что даст, что отнимет… Да и Мария её и не слушала толком, погружённая в собственные мысли, в вихрь ощущений, охвативших, когда прижала к себе живой, тёплый, упрямо бьющийся в пелёнках комочек. Её дитё, её собственный ребёночек, из неё, от её плоти в мир вышел, новый человек, новая душа живая… Её и Пашеньки плоть воедино слитая, собственную жизнь, собственную душу обретшая, собственное сердечко, уже отдельно бьющееся, собственный голос, требующий дороги себе, места под солнцем. И сколько страхов, сколько ещё… Грешно и говорить, но думала ведь - не выносит, умрёт ребёночек в утробе, исторгнется до срока - со всеми-то их скитаньями, со всеми тревогами… И может, и хорошо оно будет, с тем и мыслям тягостным конец, всё ж меньше оно будет, такое горе, чем хоронить дитя уже рождённым, состоявшимся, перед тем неведомо сколько наблюдая его страдания… Уж лучше не родиться вовсе, уж лучше не успеть почувствовать себя матерью, взрастить в сердце любовь к тому, кто родился умереть до срока. А Пашка, за что ему такое? Она - уже знает, испытала, жизнью к этому подготовлена, а он, кажется, и не верит до сих пор, так и не осознал, сколько она ему ни рассказывала. Каждый раз отвечал что-нибудь про то, что тоже в детстве хилым и слабеньким был, да ничего, вытянулся и окреп, или вон, у соседей их про среднего сына каркали, мол помрёт, помрёт - ну да, помер, тридцати лет, уже семейный, спьяну в погреб свалился, это всё, мол, потому, что вы жили так, во дворцах, мол, какая уж жизнь? Проходила через их деревню, он тогда лет двенадцати, что ли, был, божья странница одна - говорила, что родом сама из знатных, так девкой была - тоже бледная и чахлая была, то в обморок падала, то с головной болью лежала, всё докторов к ней всяких таскали, то порошки, то припарки какие выписывали, кто во что горазд. Потом несчастье в семью пришло - батюшка с разорения застрелился, маменька с тяжёлого потрясения слегла. Барышня и дала зарок - если мать поправится, в монастырь, богу служить уйти. Ну, так в монастыре-то глупостей этаких не примут, с хворями и недомоганиями носиться, работать надо, всенощные стоять… И ничего вот, на полях монастырских, на сытной, хоть и постной, пище окрепла, раздобрела даже, и щёки зарумянились, и ноги вон, хоть и старческие уже, а дай бог, носят - по святым землям пошла, так бывает, день целый идёт, присядет только перекусить да молитву сотворить - и дальше, и легко, радостно идти-то… Она, конечно, полагала - Бог её исцелил, а Пашка полагал, что и не было никакой болезни, а от безделья это всё, когда человеку делать нечего, так он сидит, болезни выдумывает.
- Это всё оттого, что долгожданный он у родителей родился, мамка твоя много переживала за него, вот и растёт такой болезненный и нервный… В народе про такое говорят - сглазили, но никакого сглаза, конечно, не бывает, а вот говорят ещё - у семи нянек дитя без глазу, так вот это оно, наверное, и есть… Вас, не в обиду, Марусь, пять баб вокруг него носилось - так как тут не болеть?
Нет, как ни обидно ей было всё спорить с ним и доказывать, что не такие уж они были и бездельники - скотину не держали, верно, и поле не распахивали, но в саду сажали цветы на клумбах, и спортом занимались - знал бы он, сколько они с Ольгой стёкол переколотили в павильоне, когда играли в теннис, а зимой строили сами для себя горки и снежные крепости, а Алексей часто ездил с отцом к расположениям частей, смотрел парады и учения, правда, частенько эти поездки бывали неожиданно завершены в связи с каким-нибудь несчастьем или недомоганием у него… И не дай бог ему знать, что испытывали они, снова видя брата страдающим, беспомощным, прикованным к постели, гоня от себя самые чёрные мысли, досадуя и скорбя от чувства полнейшего своего бессилия - от понимания, что ничем сейчас не могут помочь, ни ласковые слова, ни принесённые цветы или лакомства не облегчат состояние больного, хоть, может быть, и вызовут его слабую улыбку, только ждать, только молиться, только жадно ловить взгляд доктора - легче ли уже сегодня состояние пациента, сколько, по его прогнозам, быть им ещё в тревоге, пронесло ли и на сей раз… Однажды один такой случай станет последним…
Теперь, кроме тревог за брата, который впервые так далеко от неё - и прежде они разлучались, но тогда он был подле отца или матери, под надзором хорошо известных ей врачей и челяди, ей предстоит ещё и смотреть на собственного сына и с сердечной скорбью, с затаённым ужасом ждать неизбежного… Что говорить, они не смогут обеспечить ему всего того, что было обеспечено Алексею - и однако же не оберегало его вполне…
Мария открыла глаза, обвела взглядом кусок потолка и стену - она лежала на узкой кровати, отгороженной задёрнутой сейчас занавеской, обычная комната обычного дома, сколько таких она перевидала за эти месяцы, в скольких засыпала, слушая свист вьюги за стенами, редкое и усталое перебрехивание собак, возню хозяев и их невольных, нежданных гостей, разные другие бытовые, обыденные звуки - стук молотка в руках деда-хозяина, подбивающего подмётку у сапога, жужжание хозяйкиной прялки, мурчанье кошки, забравшейся к ней, на лежанку, в изголовье, тихий, унылый напев колыбельной… Колыбельные особо глухую тоску наводили. Летний погожий день, ей пять лет, глупо-радостные лица - ваше высочество великая княжна, великий праздник в вашем доме и во всём отечестве, появился на свет ваш брат, будущий наследник… Глупая радость - это она потом поняла, а тогда радовалась, хоть и не вполне понимала, что это значит - родился братик… Рождения Анастасии она не помнила - ей два года было тогда… Сейчас уже не вспомнить, как впервые увидела этого братика, в памяти отпечаталась картинка как на портрете, где мама с ним на руках - белокурый ангелочек в детской рубашечке с оборочками, невозможно-красивый, словно сошёл с картины или фрески великих западных мастеров. Осталось только, осталось где-то глубоко это светлое, не искажённое, не замутнённое отражение той глупой радости, того восторга, на который так щедра детская душа, ещё когда даже не понимает - в чём смысл праздника, просто восхищается вместе со всеми младенческой улыбкой, бессвязным лепетом, протянутой навстречу ручкой с крохотными пальчиками. Прежде чем мир начал кривиться, искажаться - мамины слёзы, которые она старательно прятала от дочерей, отчего-то, это было откуда-то точно известно, связаны с братиком, но ведь он ничем ещё не мог вызвать её расстройства, мал он ещё для шалостей… странная двойственность во взглядах, лживость в улыбках, умилении, сюсюканье, витающая неуловимо, как нечто, что замечают только краем глаза и не увидеть, если посмотреть прямо, некая аура страха… И связано это именно вот с ним, белокурым ангелочком с огромными голубыми глазами, с этими вот крохотными пальчиками, которыми трогательно и цепко держится за мамино платье. Никто ничего не говорил прямо, однако в том, как внезапно смолкал, обрываясь, смех, переводился на что-то другое разговор, отводился взгляд - было что-то тоскливое, грозное, зловещее. И от того, что никто ничего не говорил, не объяснял, от этой традиции молчания, недомолвок было, на самом деле, ещё тяжелее. Известно, то, о чём боятся, избегают говорить - то страшнее всего… И она тоже не могла нарушить этот странный, страшный заговор молчания - просто не придумала бы, как задать вопрос, и кому…