От этого, что ли, всё? От этого дымного, пряного, волнительного духа, который всё здесь пропитал и их понемногу пропитывал? Что-то дикое, древнее, верно, из глубин, из крови предков поднял… Или почему человек, чего-то так отчаянно избегая, даже в словах и мыслях, вдруг делает этому чему-то такой смелый, размашистый шаг навстречу?
- Славно раскочегарилась… - Владимир, давно уже скинувший тулуп и размотавший шарф, потряс себя за ворот рубашки, обмахиваясь, - сейчас подкинем ещё, потопится маленько - да можно уже стариков звать, да?
Скоро, да, скоро… Это ожидание возбуждает, пугает, очаровывает ещё больше, они ходят, переговариваются о чём-то, слушают Эльзу, рассказывающую что-то из своей, детсадовской, сферы, и снова иногда соприкасаются руками, и кажется, их бессловесный заговор ходит следом за ними - в сени, что-то принести, к бане, помочь Хертте довести до дома разомлевшего с жары деда, к колодцу - Хертта всё боится, что воды не хватит, хотя не первый уже раз Владимиру у них мыться… И никто не видит, и никто не увидит, наверное, им последними идти…
Всё ещё очень жарко, Эльза с детьми быстро управились - Рупе на сей раз полностью сам помылся, пока мать мыла сестрёнку, о чём Ритва, с гордостью за брата, и доложила по возвращении. Последняя возможность отступиться - глаза Владимира в темноте блестят лихорадочно, как-то даже затравленно - чего стоит сдерживаться, из последних сил…
- Лайна Петровна, вы… уверены?
Первые слова - какие там слова, жалкий писк - о том, что владеет ими все эти несколько часов. Полно, стоит ли звуками разрушать это совершенное, жуткое таинство? Тем более - такими… Уверена? О, если она подумает, уверена ли, то она умчится в дом, забьётся в постель, ни за что не сойдёт с кровати в этот вечер, и даже зажмуренных век не раскроет, будет тихо, затаившись под одеялом, шептать молитвы, все, какие вспомнит… Нет, нет, конечно, нет. Будто это можно не начинать… Это уже началось, когда они только вошли под этот прокопчённый свод, когда садились на корточки перед чёрным дьявольским жерлом, молчаливо предрекающим им очередное испытание, они уже знали, не сговариваясь, ни слова, ни намёка не попуская - знали, оба…
Когда одежда вся на гвоздики в предбаннике скинута, и даже нательные кресты там же висят - говорят, конечно, что суеверие это, что перед баней, местом и делом нечистым, крест надобно снимать, чтобы не осквернить, но им-то… им-то и вправду снять надобно, ровно как перед ворожбой… Хотя чего ей, казалось бы, думать об осквернении лютеранского-то креста, больше как украшение, дань традиции, носимого, без всякого того почтения, которое принято к этому священному символу в православной традиции… Кто они теперь? Разве мелкий белогвардейский солдатишко, неизвестно точно, какого роду-племени, приблудившийся, иначе не скажешь, к госпиталю, и великая княжна, скрывающаяся под личиной финки, сестры милосердия? Нет, они мужчина и женщина, и только. Только лишь мужчина и женщина, два тела этих. Разве где-то на теле написаны их имена, и звания, и регалии? Все их личины, и те, что носили перед людьми сейчас, для своей безопасности, и те, которые полагали настоящими своими образами - всё осталось там, за порогом. Говорят, что на тот свет человек с собой ничего не берёт. Однако ж и на тот свет пытается взять, и родовитость, и сановитость свою - в каком платье хоронят, да в каком гробу, да с какими обрядами и почестями… Баня - вот момент истины, вот где мы остаёмся такими, какие мы на самом деле есть.
Жарко и темно. Так, наверное, и должно быть в аду? Тьма и скрежет зубовный. И костры, для всех не раскаявшихся, не заслуживших света божьего рая… В эту-то тьму они и спустились, оставив ангелов своих за порогом, принимая собственную греховную, тёмную, полузвериную человеческую природу. Или может быть, это подобно утробе материнской, где ведь тоже мы пребываем ещё не божьими, грешными, ещё не освобождёнными святой купелью от первородного греха… А освобождает ли она от него всецело, до конца? Если так хрупка, тонка эта нить, ведущая к спасению - нить нательного креста…
Хорошо, что темно. Что по крайней мере, не созерцает она собственной - и его - наготы неприкрыто и ясно, как тогда…
А впрочем, и эта ужасная, мучающая её столько уже времени картина не пугала сейчас. Раз уж они сошли сюда… Раз уж они сделали этот шаг, дерзко и бесстыдно перечеркнули минус, сделав его плюсом - то всё здесь по-другому. И стиснутые, сплетённые в греховной страсти тела уже не отвратительными, мерзкими кажутся - а красивыми. И распахнутый сперва в беззвучном крике наслаждения, а потом - при виде нежданной-незванной гостьи - в крике ужаса рот Нины, и конопатая её, жарко вздымающаяся в расхристанной кофточке грудь, и крепкие, мясистые её ляжки, и толстый, дряблый Степанов зад… Вот именно то, да, что не были они даже близко подобны каким-нибудь греческим статуям, которые, при всей непристойности изображения, всё же почитаем мы красивыми, и казалось прекрасным. Безупречны фигуры Венеры и Аполлона - но кто, кроме кого-нибудь с сумасшествием Пигмалиона, пожелает обнять холодный мрамор, а не живое, горячее, человеческое тело, при всём его несовершенстве оно вызывает желание, а не холодный камень…
Но ей не всенепременно знать, красив ли Владимир без одежды, как и ему не нужно знать этого о ней. Добродетельные супруги под одеялом тоже друг друга не видят, но на ощупь знают другое тело как своё же родное. Её ладони скользнули по его груди - смело скользнули, не отдёрнувшись. Мало разве видела она мужскую грудь, расстёгивая окровавленные гимнастёрки, развязывая чёрные, страшные бинты? Степанида как-то сказала: «А, да если ты одного голого мужика видела - то считай, всех видела, на что там смотреть». Ну нет, она не права, проводя ладонями по груди, бокам, животу Владимира, Татьяна очень хорошо понимала, что от Степана он очень отличается. От Аполлона, конечно, тоже отличается, и это хорошо… Волоски щекочут ладони, часто-часто вздымается, в такт дыханию, шевелящему её волосы, живот… Вот и его руки, сперва робко, потом смелей, всё более жадно, поползли по её телу, обнимая за плечи, очерчивая стан, лаская с несомненной жаждой обладания, смыкаясь на спине, привлекая к себе ещё теснее, ближе, так что не ладонями, всей кожей теперь ощущала она его тело… Могла ли она себе такое даже представить? Взрослая уже девушка, уже невеста, должна была быть готова к тому, чтоб остаться однажды под брачным пологом наедине с другим телом, противоположного, неизведанного мужского строения. Что, кроме страха, каковой не то что не осуждался, а даже предполагался необходимым, как явственный показатель стыдливости, можно было ей испытать? Сейчас - страха не испытывала. Волнение - да, очень сильное, к горлу подступающее, дышать мешающее, но не страх. Что она знала о предстоящем прежде, в другой своей жизни? По обмолвкам и иносказаниям, по избранным, подобающе отретушированным фрагментам? Не дикое время у нас, чтоб к плоти собственной с ненавистью и презрением относиться и плотское общение супружеское отрицать, будто его нет. Однако и не такое, чтобы говорить об этом прямо и ясно. Это было то, что с таким удивлением слушала Татьяна от Зиночки, ходившей на большевистские собрания - «буржуазная мораль» и ещё много незнакомых, режущих слух и сознание понятий…
Вот такое оно, оказывается… Малые части человеческого тела, окружённые плотным кружевом запретов, ограничений, недомолвок, то ли презрения, пренебрежения, то ли страха и даже ненависти, то ли почтения такого, что оно преобразуется в страх - кружево, оно ведь такое, вроде бы и не плотное, но ясно видеть сквозь него нельзя. И ни к чему это - ясно, ни к чему… А у большей части нынешнего её окружения всё как-то проще, и та же Степанида совершенно спокойно о своём сожителе может сказать: «Ну да, орудие его мужское - это, почитай, и лучшее, что в нём есть». А губы Владимира вновь и вновь смыкаются с её губами, всё короче, томительней промежутки между поцелуями, всё глубже эти поцелуи - думать о том, скольких он мог целовать в жизни своей, скольких так же сжимал в страстных, яростных объятьях, Татьяне совсем не хочется - ведь не может она представить, в самом деле, чтоб он невинным был… Ну так и что? Вовсе не в обиду это неравенство их. Часто ли, говорили и нынешние приятельницы её, мужчина под венец целомудренным идёт? Да скорей, поищите-ка да покажите такого. Девку-то ещё можно проверить, невинна или нет, а мужика как проверишь? Да и смысл в этом какой? Оно и правильно, что бывалый уже, а так ведь чего доброго, с задачей своей не совладает… И опять же, мысль эта, тогда отвратительная, гадкая такая, сейчас правильной казалась. Пусть так - она не знает, как обнимать, как целовать, а он и более того знает, ему и доверится… И в том, как покрывал он жадными поцелуями всю, как подхватил её ослабевшее, дрожащее тело, и, не доверяя крепости собственного, так же охваченного сладостной лихорадкой, подкашивающей, с ног сбивающей, притиснул к гладкому, как тот же плывун отшлифованному полку, был для неё источник не страха, а уверенности.