Литмир - Электронная Библиотека

Замять памяти

Владимиру Высоцкому

Снежная замять
дробится и колется…
Сергей Есенин
Снегом не разжившийся январь
слякотью асфальт желает маять…
Я смотрю на новый календарь
и на дату, что запала в память.
Эта дата – и Татьянин день,
и рожденья моего дружочка,
да простят мне сантиментов тень
ради незабвенного Васёчка —
так со школы, в дружбе утвердясь,
называли мы друг друга в шутку,
ибо стали запросто вась-вась
сразу и отнюдь не на минутку.
Проснулась задремавшая метель —
белая, шикующая замять,
и, былого вспомнив канитель,
на меня с улыбкой смотрит память.
С ней устрою нынче рандеву,
свидетельницей незабытой были,
и вновь увижу, словно наяву,
какими с другом мы когда-то были.
Промелькнувших, незабвенных лет
замять памяти отчаянно дробится
на всех тех, кого уж с нами нет,
словно колется, их воскрешая лица.
В день такой пристало вспоминать
только всё хорошее, вестимо.
Но не сходит что-то благодать
в душу… Почему – необъяснимо…
Видимо, уж больно далеко
время то, беспечное, как юность,
где жилось и думалось легко,
и где жизнь не мчалась, а тянулась
и таким манила впереди
замыслом, рисковым и туманным,
что теперь, когда всё позади,
замысел не выглядит обманом.
Вот опять в твой день рожденья, друг,
начинают все телеканалы,
впав как в недержания недуг,
восхваленья расточать обвалы.
В этот день ты – словно модный тренд,
ибо, как никто, ты современен —
в играх с властью твой эксперимент
оказался попросту бесценен.
Ты прости, но стал я не любить
посиделки эти в день рожденья,
где похвал уродливая прыть
вызывает только раздраженье,
а твои шедевры терпят крах,
перепев их – как шаблон безвкусья,
что царит на этих вечерах,
от чего невыносимо грустно…
Перепев тебя чреват всегда
сменой стиля, как канвы спектакля,
словно родниковая вода
кипячёной вытеснена нагло.
Да, тебя скопировать нельзя,
а переиграть – пусты старанья,
и смешны растраченные зря
голоса бескрылые страданья.
Просто особливый тембр твой
и твоя алхимия актёра
завораживающей игрой
покоряют вмиг, без разговора.
И, когда народ покорный наш
втихаря на кухнях лишь хихикал,
ты вовсю смеялся, дерзкий шарж
выдав нам на затхлости улики.
Ты был хриплым голосом страны,
совестью её и забиякой,
не щадившим дело сатаны,
что давил сгущающимся мраком,
что зажал тебя в свои тиски
и терзал, как загнанного волка,
но ты лихо вышел за флажки,
егерей партийных сбивши с толка.
Твоего крутого бытия
ныне разбирают мелочовку,
случаи загульного питья
обходя достаточно неловко.
Вслух о том не говорят почти,
а намёком только, между строчек,
словно в неком смысле взаперти
пребывал тогда мой друг Васёчек,
где под кайфом можно ни о чём
не грустить сознанием угасшим,
наслаждаясь всласть параличом
разума, на время бесшабашным.
Понимаю, вспомнив наши дни,
что безалаберность, как зла приманка,
соблазнила как-то искони
шалого тебя, как шарлатанка.
Соблазнила, и ты сдался ей
на беду планиде и таланту,
чтобы стать заложником страстей,
ведущих жизнь к досрочному закату.
Что теперь об этом говорить,
ты ушёл внезапно – вспомнить страшно,
смерти проиграв свой способ жить
в личной с нею схватке рукопашной.
Ты актёр был и в быту играл,
где импровизировал успешно,
жизнь ввергая в шумный карнавал
на юру державы тьмы кромешной.
Твой азарт и притащил к беде,
к пропасти духовного коллапса,
привязав, как цепью, к наркоте,
с коей ты играл и доигрался.
Дыховичный, увидав людей,
вкруг тебя тогда мелькавших клипом,
бросил, что сей выводок чертей
к гибели тебя убойным клином
приведет однажды. Он был прав —
те, кому безвременье вручило
твой талант, сжимали, как удав,
жизнь твою, приблизив день кончины.
Ты стал ценить в приятельской гурьбе
лишь тех, с кем быть в гульбе весьма вольготно,
льстивая же преданность тебе —
пропуск в круг друзей – кому угодно…
Знаю тех, с кем ты тогда кружил
в компашке, незатейливой и тусклой,
где ты возвышался, как транжир,
и кумир, обласканный по-русски.
Ты там, как ни печально, пребывал,
где бред загула тешил, как бравада,
и своей судьбы беспутный бал
довести сумел-таки до ада.
Видимо, сознания поток
говорил тебе в часы прозренья,
как ты в этом мире одинок,
не сказав, где кроется спасенье.
Это одиночество твоё
мучило тебя как безысходность,
где лишь морфий – пропуск в забытьё —
тяжесть бытия менял на лёгкость.
Средь шестидесятников – изгой,
хоть поэты – лидеры эпохи —
расточали все наперебой
в адрес твой одни лишь «ахи»-«охи».
Но и тот, кто за твоих «волков»
пред тобою преклонил колени,
равным вновь признать был не готов,
хоть ценил талант твой как явленье.
Время всех, как истины закон,
по местам расставило, как надо,
из кумиров канувших времён
нету никого с тобою рядом.
Ты один красуешься, как перст,
как сомнений наших вдохновитель,
как средь гор обычных Эверест
и как с мраком времени воитель.
И твоя «Охота на волков»
отражает наши дни зеркально,
а мишенью яростных стрелков
стал герой сегодняшний, реальный.
Выходил не раз он за флажки,
был слегка однажды даже ранен,
но бессильны перед ним стрелки,
ибо ловок этот умный парень.
…Есть одной гипотезы посыл:
если б жил поэт не так, как вышло,
он, наверно, бы не совершил
дела, предначертанного свыше.
У дилеммы сей ответа нет,
потому как видеть мы не можем,
что он сделал бы за смену лет,
в коих бы без плена пьянства прожил.
Всё пошло так, как пошло… Увы…
Но уж сколько лет после ухода
баловень успеха и любви
песнями живёт среди народа.
Мы с ним непохожим шли путём
каждый к заповедной своей цели,
и заботясь только об одном:
делать то, что делать мы умели.
Эти-то различные пути
нас, в конце концов, и отдалили,
а потом и развели почти
пагубных сует житейских вилы.
Один эксцесс меж нами промелькнул,
когда ещё дуэт наш не распался…
Конфликт растаял, как досадный гул,
но он достоин краткого рассказа.
Как-то раз один приятель мой
в НИИ каком-то на концерте тайном
услышал от тебя рассказ живой
и удивлён был им необычайно.
Ты что-то обо мне там говорил,
о песне моей с памятной судьбою,
и прежде, чем её спеть, объявил,
что к ней мотив придуман был тобою.
Я знал, что ты подспудно ревновал
меня к успеху песни моей главной,
чья популярность, как любви запал,
взорвавшись, разливалась, точно лава.
Помню – ну, и злость меня взяла! —
я позвонил, чтобы отбрить за это,
сказав в сердцах: «Васёк, что за дела?
Причём тут ты и моё “Бабье лето”?»
Ты залепетал: «Прости, Васёк!
Так получилось, видно, бес попутал,
порой и самому мне невдомёк,
что я несу со сцены, пьяный будто.
На днях прислали из ВААПа мне
письмо, где среди списка моих песен,
есть и твоя. Чтоб мне не быть в говне,
давай махнём в ВААП сегодня вместе,
и при тебе я напишу вердикт,
что “Бабье лето” не моё, вестимо…»
Таким был мимолётный наш конфликт,
хотя моя досада объяснима.
Мы съездили в ВААП. Ты написал
на бланке сей внушительной конторы,
что песня не твоя.
Таков финал
почти что назревавшего раздора.
В дальнейшем эта подпись помогла
мне узаконить авторство на песню,
изъяв её из-под его крыла,
ибо концерт пластинкой стал известной.
А разошлись мы с ним, когда слегка
стал смотреть он на мои потуги,
не могу сказать, что свысока,
но как смотрят только на досуге.
За его привязанность ко мне
я прощал ему грехи-изъяны,
что вскрывались в трезвой тишине,
лихо укрываясь в нём по пьяни.
Он вроде был готов не напоказ
пожертвовать последнюю рубашку,
но лишь для того, чтоб в энный раз
изобразить житуху нараспашку.
Он мог наобещать вам сто пудов
того, о чём вы даже не просили,
на вас обрушив кучу красных слов,
чтоб только в сей миг выглядеть красиво.
Он подарить под настроенье мог
что-то, щедротою ошарашив,
а назавтра, подыскав предлог,
просил вернуть подарочек вчерашний.
Главным для него была игра
в дружбу, в буффонаду, в благородство,
прочее мелькало как мура,
вовсе не достойная потворства.
Он был как человек непрост весьма,
и с ним бывало часто неуютно,
когда он, как капризная зима —
то в оттепель уйдёт, то в холод лютый.
Да, он умел очаровать людей
мужской и бесшабашною манерой,
а что несимпатично было в ней,
неважно в наши дни уже, наверно.
Его бездомность – многих бед причал,
оставшийся в былом, но всё же, всё же…
Со временем талант его крепчал,
он постепенно чувствовать стал кожей,
что жжёт своими песнями сердца,
и это пламя всем необходимо
не то чтобы как слово мудреца,
но как вздох-выдох посреди малины
удушья непроглядного «совка»,
с которым он наладил было связи,
когда чья-то незримая рука
ему служила верно тайной мазой.
В нём был обыкновенный эгоизм
как запоздалое самосознанье,
что он теперь для всех, как главный приз
за их обворожённое вниманье
к нему – кумиру миллионных масс,
представшему одною из отдушин
в эпоху, утвердившую маразм…
Такой эпохе бард-мессия нужен.
Была любовь к Марине – словно стон…
А их роман, как блеск его сюрпризов,
напоминал, как всё, что делал он,
игру с судьбой и ей же дерзкий вызов.
Мол, вот какая мне нужна жена —
кинозвезда, красотка, иностранка,
и пусть мне вся завидует страна,
ведь зависть – популярности изнанка,
где пересудов суетный искус,
как жареная притча во языцех,
и вся шумиха эта только в плюс,
в её соку так сладостно вариться…
Их связь необъяснима, как тайфун,
что набирает мощи постепенно
и переходит медленно в канун
взаимной вспышки чувственного плена.
Неистовым напором сражена —
в нём виделась его мужская сила,
и, как гитары чуткая струна,
она ему сдалась и полюбила.
Было что-то в их шальной любви
от порыва взбалмошного ветра,
что решает прихоти свои
в пику всем любым табу и вето.
Как же на свидание рвались,
как опустошались расставаньем,
словно всякий смысл теряла жизнь,
их разъединяя расстояньем…
Ты попросил однажды – сам не мог —
встретить в Шереметьеве Марину…
Едва она ступила на порог
(я и сегодня вижу ту картину),
вы бросились друг к другу, словно хош
преодолел вмиг нетерпенья кризис,
и вас обоих просто била дрожь,
заждавшуюся предвкушая близость.
И вам плевать, что кто-то рядом был,
вы попросту меня не замечали,
вас захлестнули враз азарт и пыл
страстей, что утоляли все печали.
Свидание звучало, как припев
песни, что благословлялась Богом…
От любви к Марине ошалев,
ты уж не был одиноким волком.
Ваша ослепительная связь
виделась не то что эпатажем,
но шумихой всё же взорвалась
в сереньком «совке» тогдашнем нашем.
Но параллельно быть ещё могли
интрижки или разовые хо́дки,
без коих ты – как лодка на мели,
ты не был никогда такою лодкой…
Матушка моя, журя порой
за то, что ты был вечный полуночник,
бывало, спросит шуткой озорной:
  – Ну, как дела, шалун-многостаночник?
На что ты тоже шуткой отвечал,
мол, еле успеваю всем на зависть,
над песнями колдую по ночам,
тогда любовью уж не занимаюсь…
Покой тебе был попросту смешон,
ты был во всём безудержный трудяга,
и, несмотря на пакостность времён,
упрямо только вверх шёл шаг за шагом,
частенько недовольный, что посев
не те давал вдруг всходы ненароком…
Твой натянутый струною нерв
творчества
был жизни тайным роком.
Ты не зря не ставил ни гроша
времени, когда вдруг не случалось
рождение стихов, когда душа
вдохновенья не ловила радость.
…Любым страстям отмерен, видно, срок,
и ваши бесконечные разлуки,
в конце концов, приблизили итог —
брак треснул, не разъяв пока вам руки.
И стал, похоже, тяготиться ты
прекрасной вашей необычной связью,
а прежняя любовь до немоты
перекликалась с тайной неприязнью.
Менять судьбу недоставало сил,
ты волочил ваш брак, к нему привыкнув,
но сей союз тебе уж был не мил…
Уход твой – как безвыходности выкуп.
Слуга театра и заветных струн,
ты, как герой одной из своих песен,
был тоже врун, болтун и хохотун
и слыл таким, блудя и куролеся.
…Случились непростые времена,
когда мне помощь друга непреложно
ощущением плеча побыть должна —
иначе всё же узы дружбы ложны.
Я его плеча не ощутил,
или он бессилен был помочь мне,
но с тех пор надёжный дружбы тыл
стал, увы, иллюзией побочной.
Ну, а потом предлог cherchez la femme
вдруг влез наветом в наши отношенья,
чтобы идти за нами по пятам,
и этим углубляя отчужденье.
Исправить что-то – всё равно, что тут
метаться в выяснений паутине,
иль рядовой опровергать абсурд,
или уют искать на гильотине…
Вот так мы отдалились навсегда,
хотя пересекались вновь и часто,
да и к прежней связке сквозь года
ощущали всё же, что причастны.
Я понимаю, кажется, теперь,
причину, нас разведшую когда-то,
как одну из множества потерь,
в коей быть не может виноватых.
Просто дружба – молодости клон,
время шумных сходок и пирушек,
замыслов стремительный разгон
и мельканье ветреных подружек.
Вспомнился охотничий рассказ,
словно чтоб в сюжет добавить строчку,
ибо он был именно про нас:
большие лоси бродят в одиночку…
И когда мы встретились, считай,
за три года до твоей кончины,
радость этой встречи невзначай
огорчила лёгкая кручина.
…Майский праздник. В Красную Пахру,
а точней, в дом творчества «Известий»,
по делам я в этот день махнул,
парканулся в отведённом месте,
рядом с «Мерседесом» —
я-то знал,
кто машины сей владелец знатный…
Тут как тут и ты, как будто ждал
нашей встречи, столь невероятной.
Мы обнялись.
– Ну, как дела, Васёк?
– Нормалёк. Ты как здесь?
– Да Марина приехала и на один денёк
зб город смотать уговорила.
Я сауну сейчас тут заказал.
Пойдёшь?
– А то, Васёчек! С наслажденьем…
Той сауне я ставлю высший балл,
как нашему забытому общенью.
Мы провели с тобой там шесть часов,
разговором насладясь и паром,
не ведая, что промельки годов
не наградят нас вновь столь щедрым даром.
Как будто прежней дружбы ренессанс,
хотя, казалось бы, какая малость…
Кстати, был тогда один нюанс,
новую в тебе открывший странность.
Ты без умолку держал свой монолог
во множестве сюжетов, в разных лицах,
словно, в раж войдя, никак не мог
в этом кроссе фраз остановиться.
Внове это было наблюдать —
понял я, что ты, друг, не в порядке,
и заветной встречи благодать
грустью вдруг окрасилась украдкой.
Врач один поведал мне потом,
что в таком сплошном потоке речи
кроется опаснейший симптом —
мозга незаметное увечье.
И, увы, процесс необратим,
и его развитью нет блокады,
и ничто не может сладить с ним,
как с началом личности распада —
то расплата за былой гудёж,
за паденье в пагубное пьянство,
за больницы морок, где, как бомж,
к жизни возвращался ты лекарством.
Помнится твой в Магадан прилёт,
мы тогда всю ночь проговорили,
ты свои мне, а я в свой черёд
про свои тебе поведал были.
То есть был нормальный диалог
двух друзей, не видевшихся долго…
Тот же непрерывный слов поток
сбил меня тогда, конечно, с толка.
Ты с досадой злой поведал мне
про иезуитские запреты
на концерты, ставшие вполне
творческими встречами с поэтом.
Твоих фанатов пёстрая среда
рвалась услышать в те глухие годы,
когда гонений била череда,
стихи вольнонаёмника свободы.
За свободолюбие твоё
как тебя клевало постоянно
пакостных зоилов вороньё,
и душили сук партийных кланы.
Но особо горькою была
история, ударившая сильно
по самолюбью, ибо «Купола» —
песня, что написана для фильма
друга закадычного – Митты, —
хороша донельзя и поныне…
Как же был разбит обидой ты,
что ей места не нашлось в картине.
Этого всего я знать не знал,
видя популярность, обожанье
и восторгов неуёмный шквал,
что тебя повсюду окружали.
Понял я, как стало нелегко
жить тебе в стране недозволений,
как недоуменье велико
у Марины от запретных рвений.
И ещё я понял, что у вас
отношенья близятся к разладу,
ибо выраженье её глаз
выдавало скрытую досаду —
прилетела на три дня всего,
а супруг на целый день исчезнул,
будто бы важнее для него
не она, а с другом парить чресла…
После незабытой встречи той
мы ушли на прежние орбиты,
и, вернувшись было к нам с тобой,
связь исчезла тихо, без обиды.
Каждый гнал коней своим путём
в плену безмолвья парадигмы ада,
чей извечно сонный окоём
пробуждался хрипотцою барда.
Промелькнувших лет калейдоскоп…
На былого переосмысленье
натолкнул досадный, как озноб,
дифирамбов хор в твой день рожденья.
Я приглушаю звук, чтоб сей шабаш
не делал из тебя персону хайпа…
Мне вскрыл вновь мир полузабытый наш
воспоминаний беспощадный скальпель.
И замять времени отчаянно слаба,
как вьюга снежная перед весной грядущей,
и песен заповедная судьба
окажется не раз вновь в самой гуще
дней наших, что слагаются в года,
сим ходом лет стремясь печально ранить …
Мне память всколыхнула, как дуда,
январских дней бушующая замять…
Твоя жена, разбитая судьбой,
однажды, после твоего ухода
сказала, что контужена тобой
на все её оставшиеся годы.
Вновь слышу грустный – и не без причин —
Марины голос, боль её и муку:
«Тебе Господь бесценный дар вручил,
ты ж, как босяк, сей Божий дар профукал…»
Сказать могла такое лишь она,
спасавшая тебя не раз из ада,
и ей одной лишь ведома цена,
что предъявила жизнь с тобою рядом.
Её обиду можно объяснить,
а эту фразу бросила обида,
та, женская, когда любви их нить
измен узлами вся была увита.
Открылось это всё уже потом,
после кошмара твоего ухода,
ворвавшись в жизнь Марины, как погром,
как песни неудавшаяся кода.
Но фраза та лукава… Не секрет,
что, признанный всею страной буквально,
ты состоялся как большой поэт
и как актёр, во многом уникальный.
Да, это всё к тебе, мой друг, пришло,
когда тебя уж не было меж нами,
как будто духу времени назло
за то, что новый день – в былом корнями.
Ты мне в далёком прошлом посвятил
больше, чем кому-то, своих песен —
их ровно пять, как будто пять светил
заброшены тобою в поднебесье.
Не все они остались на слуху,
а парочка из них почти забыта,
но помню, что дало толчок стиху
и вдохновило чем перо пиита.
И пусть их спрятал времени туман,
зато звучит, как давних лет примета,
твой хит – «Мой друг уехал в Магадан»
и спетое тобою «Бабье лето»,
что по белой зависти к тебе
написал я в целях охмуряжа…
Песня в унисон тех дней гульбе
стала гимном у компашки нашей.
Репертуар твой, пролистав года,
смотрелся всё сложней и интересней,
но в каждом из концертов завсегда
моей ты исключенье делал песне.
И её известность, и успех
связаны с тобой неотделимо,
ты ей обеспечил путь наверх —
в шлягер знаменитый и любимый.
Твой голос иногда мне душу рвёт,
саднит, как нарывающая рана,
как твой нелепо прерванный полёт,
как твой уход, случившийся так рано…
Досады шлейф влачится, словно весть
воспоминаний, коих молча множит…
Звучит, не умолкая, память-песнь,
звучит и смолкнуть попросту не может.
И, вторя ей, вдруг скажет имярек,
растроганный былого панорамой:
«Мы все тобой контужены навек,
и каждый – словно собственною драмой».
2
{"b":"711565","o":1}