От среды до субботы шлялся в сад, в клуб, к барышням… Как ни скучна и ни томительна таганрогская жизнь, но она заметно втягивает; привыкнуть к ней не трудно. За все время пребывания в Т<аганро>ге я мог отдать справедливость только следующим предметам: замечательно вкусным базарным бубликам, сантуринскому, зернистой икре, прекрасным извозчикам и неподдельному радушию дяди. Остальное все плохо и незавидно. Баришни здесь, правда, недурны, но к ним нужно привыкнуть. Они резки в движениях, легкомысленны в отношениях к мужчинам, бегают от родителей с актерами, громко хохочут, влюбчивы, собак зовут свистом, пьют вино и проч. Есть между ними даже циники ‹…›.
Что отвратительно в Т<аганро>ге, так это вечно запираемые ставни. Впрочем, утром, когда открывается ставня и в комнату врывается масса света, на душе делается празднично.
На книгах должны быть автографы – это необходимо. (После своей смерти, т. е. лет через 70–80, я жертвую свою библиотеку Таганрогу, где родился и учился; с автографом книга, особливо в провинции, ценится в 100 раз дороже.).
Вот если захочется отдохнуть, то приеду в Таганрог, пожуирую с тобой. Воздух родины самый здоровый воздух. Жаль, что я небогатый человек и живу только на заработок, а то бы я непременно купил себе в Таганроге домишко поближе к морю, чтобы было где погреться в старости.
Был я в Таганроге – тоска смертная.
Для меня, как уроженца Таганрога, было бы лучше всего жить в Таганроге, ибо дым отечества нам сладок и приятен, но о Таганроге, его климате и проч. мне известно очень мало, почти ничего, и я боюсь, что таганрогская зима хуже московской.
Не люблю таганрогских вкусов, не выношу и, кажется, бежал бы от них за тридевять земель.
Ночью чистое мучение: потемки, ветер, трудно отворяемые скрипучие двери, блуждание по темному двору, подозрительная тишина, отсутствие газетной бумаги… Купил гуниади[38], но здешний гуниади – бессовестная подделка, с полынной горечью. Каждую ночь приходилось жалеть и бранить себя за добровольное принятие мук, за выезд из Москвы в страну поддельного гуниади, потемок и подзаборных ватеров.
Если бы в Таганроге была вода или если бы я не привык к водопроводу, то переехал бы на житье в Таганрог. Здесь в Ялте томительно скучно, от Москвы далеко, и трудно ходить пешком, так как, куда ни пойдешь, везде горы. Когда в Таганроге устроится водопровод, тогда я продам ялтинский дом и куплю себе какое-нибудь логовище на Большой или Греческой улице.
Я уверен, что, служа в Таганроге, я был бы покойнее, веселее, здоровее, но такова уж моя «планида», чтобы остаться навсегда в Москве… Тут мой дом и моя карьера… Служба у меня двоякая. Как врач, я в Таганроге охалатился бы и забыл свою науку, в Москве же врачу некогда ходить в клуб и играть в карты. Как пишущий я имею смысл только в столице[39].
Из-за противоречивых высказываний братьев Чеховых о родном городе в чеховедении:
Появилась нелепая и явно тенденциозная концепция, по которой не было, пожалуй, в старой России другого города, такого «захолустного» и «глухого», «провинциального» и «заштатного», «ленивого» и «скучного», «глупого» и «безграмотного», как «какой-то Таганрог»; такого «дворянского» и «буржуазного», «купеческого» и «чиновничьего», «мещанского» и «обывательского», «сонного» и «мертвого», как «какой-то Таганрог» [БОНД].
Поэтому представляется необходимым привести независимые от этих стереотипов отзывы о Таганроге. В октябре 1877 года, например, в Таганроге провел несколько дней тяжело больной беллетрист-демократ Василий Алексеевич Слепцов. Свои впечатления о городе он описывает так:
Сегодня утром я приехал в Таганрог. Дорогой чувствовал себя прекрасно, много ел, спал и» лучшем виде прошлялся целый день по городу. Таганрог – это греческое царство. Немножко похож на Киев, только… здесь греки. Все греки: разносчики, попы, гимназисты, чиновники, мастеровые-греки. Даже вывески греческие. И я рад, что узнал еще одно иностранное слово, а именно: бани по-гречески: эмпорики трапеза. Контора – это трапеза. Они там в этой трапезе кушают своих должников. Мне понравилось. Еще понравилось, что город у самого моря и даже из моего окна его хорошо видно. Кроме того, все здесь есть: и дистиллированный спирт, и сливочное масло, и лимоны (в Пятигорске и лимонов нет), и госпожа Оленина, т. е. газеты, одним словом, все, без чего мне и жизнь не мила.
Я подозреваю даже, что есть кефальная икра. Почтовая бумага есть. Это верно, есть – непротекающая. Я на ней пишу это письмо. Даже знакомые есть. Во-первых, разумеется, актеры – двое уже есть в этой же гостинице, да един адвокат, да еще поврежденный в рассудке купец.
‹…› Погоду здесь я нашел прелестную, именно такую, как желал: ясная, теплая осень. Всяких фруктов и винограду множество… [БОНД].
С описаниями братьями Чеховыми своего родного города резко контрастируют и воспоминания другого коренного таганрожца, их младшего современника, поэта и джазового музыканта Валентина Парнаха:
Я родился в приморском белом городишке… Везде балконы и террасы. Сады полны чайных роз, сирени, гелиотропов. Стройные улицы, обсаженные белыми акациями и пирамидальными тополями, составляли сплошной сад. Летом весь город источал благоухание. Маленький порт, куда я часто ходил с отцом, казалось младенчески улыбался [ПАРНАХ. С. 22].
Спор о том, насколько счастливыми или несчастными были детско-юношеские годы Антона Чехова в этом «идиллическ<ом> город<ке>, которому смешанное население придавало тёплые нерусские краски» [ПАРНАХ. С. 16], начался сразу же после его кончины, когда достоянием общественности стали воспоминания его братьев и близких ему людей. Продолжается он и по сей день.
Детство живет по особому календарю. Оно невозможно без воспоминаний о рождественской елке, без надежды на будущее, без письма на деревню дедушке, которое обязательно должно дойти.
На фоне городской жизни и семейных проблем лавочник и гимназист Чехонь-Чехонте движется по своей траектории: ловит щеглов, тайком пробирается в театр, дает уроки, влюбляется, распродает вещи уехавшей семьи, что-то пытается писать и представлять.
‹…› Детство у Чехова все-таки было: море, степь, театр – то минимальное пространство свободы, которого лишена героиня самого безнадежного его рассказа, «Спать хочется».
И какой бы Азией ни казался позднее ему родной город, память о стипендии на обучение и просто память сердца он сохранил навсегда, и долг отработал сполна. Бесконечно пополняемая библиотека, переговоры со скульптором Антокольским о памятнике Петру, мечты о музее и картинной галерее, попечительские советы, помощь то сиротскому приюту, то тюрьме. Даже в письме-завещании он позаботился не только о родных, но также о народном образовании [СУХИХ. С. 6].
Среди нерусских одноверцев в Таганроге, как отмечалось выше, доминировали греки – потомки переселенцев, пришедших в Приазовье после русско-турецкой войны 1774 года. В ней греки сражались на стороне русских.
Это большею частью были смелые греческие патриоты, которых трехсотлетнее турецкое иго не приучило к рабству. ‹…› Большинство греков, перешедших на сторону русского флота при появлении его на водах Средиземного моря, вело разбойничью жизнь и называлось крестовыми братьями. Они действовали небольшими группами, при вступлении в которые клялись в верности друг другу и в непримиримой вражде к туркам ‹…›. Эти братства дружно помогали одно другому, когда опасность превышала силу одного из них. Действовали они иногда на суше, но больше на море, а потому и составили столь полезный элемент в русском флоте во время первой турецкой войны.