Иван тот глазок заприметил.
– Хозяюшка, – говорит, – ты в один глаз на меня не гляди – не рассмотришь. Ты лучше дверь-то приоткрой да глянь на меня в оба. Может, и признаешь тогда знакомца давнего.
Сморгнул в глазке зрачок удивлённый – отворилась дверь. И вот стоит на пороге старушка в переднике – молодящаяся такая бабуся лет ста пятидесяти, с шикарной крашеной шевелюрой – во все стороны жгучие зелёные ирокезы торчат.
– Да ты ли это, Ваня! – кричит Яга Васильевна. – Да откель? Да быть такого не могёт! Да вымахал-то как, возмужал! Сажень богатырская! Ну хоть сей же час в печь тебя засаживай – вылитый добрый молодец в самом соку!
И, прикрыв рот узловатыми пальцами, засмеялась громко и визгливо, но по-доброму.
– А я думаю-гадаю: кто это ко мне пожаловал? Вроде как в одну ноздрю русским духом пахнет, а в другую – наоборот: зверь или нечистый! Вишь, волосы распустила, пугать гостя приготовилась! Эх, Вянятка!
Ухватила бабка Ивана с нечеловеческой силой, пару раз так тряханула, что у самой из фартучного кармана травяные стебли с корешками высыпались.
– Ну ты, нянюшка, даёшь! – дивится Иван.
А бабка нагнулась за корешками – тут ей в спину и вступило! Ваня помогать бросился – видать, старуха только местами сильна, а в целом-то давно уже на отдых напрашивается.
– Чего насобирала-то, Васильевна? – спрашивает Иван просто так, для завязки разговора.
– Да травки разные всякие, – отвечает бабка, приохивая.
– Зелье варить? – не отстаёт Иван.
– Не зелье, Ванюша, а снадобье. Для неё вот, горемычной.
Похлопала озабоченно по курьей ноге, вздохнула и как-то враз постарела.
– Замаялась я с избой, Ваня. Никакие отвары не помогают, никакие заговоры не действуют. Довела я хатку до изнеможения, бесчувственно с ней обращалась, не жалела. Она ж у меня всё же более птица, а я с нею – как с лошадью. О-хо-хо… Теперь боюсь, как бы и самой не обезножеть… Ну да ничего, Ваня, может, всё ж таки поставлю её, родимую, на ноги, забросим тогда всё это народное хозяйство, уйдём по белу свету странствовать… Ну што ты встал как неродной?! Заходи в дом, такому гостю завсегда рады.
Вошли хозяйка с гостем в избу. Внутри-то изба ухоженная, вся салфеточками уложенная. Печь в изразцах, скамья в завитушках. На окнах занавесочки пришпилены, над печью рыболовные лесочки натянуты, на лесочках прошлогодний запас грибов к концу подходит да свежие окуньки вялятся. По полу коврички расстелены, а в красном углу на буфете стоит чудо дивное, диво чудное – шарик из синего стекла, внутри которого неизвестный вдохновенный стеклодув запаял красную розочку. Красота бабья! Иван сразу этот шар вспомнил, он в детстве от него взгляда не мог оторвать: всамделишные-то чудеса для него с рождения не в диковинку были, а вот этот манок рукотворный навсегда запал в память, околдовал неповторимым соцветием и оптическими переливами. Вгляделся Иван в своё закруглённое отражение – затосковал по детским годкам.
А пока он ту дремучую красоту разглядывал да тоской наслаждался, Яга Васильевна травки собранные на печь высыпала, для просушки распределила.
– Васильевна, сколько ж тебе лет? – спрашивает Иван.
Прищурилась хитро и улыбнулась во весь старушечий рот – показала свой единственный зуб, да и тот железный, старинной ковки, теперь таких уж не вставляют.
– Эх, Ваня, Ваня, стерня ты ковыльная! – затрясла головой бабка. – И кто только тебя воспитывал?! Это ж неприличие – такие вопросы пожилым мадамам задавать.
– Да ты ж, няня, и воспитывала, – напоминает Иван. – Разве не так?
– А вот за такие слова спасибо, сынок, – размякла няня. – Что правда, то правда: уж я сил-то к тебе приложила поболее родителей твоих непутёвых. А лет-то мне много, и не счесть лет тех. Многолетка я, Ваня, того и гляди, закончу своё мирное сосуществование с ентим светом… Кыш, усатый!
Прогнала бабка со скамьи кота Уклея.
– Присаживайся, – говорит, – Ванюша. Ты как, шибко голодный? Тебя сразу в баньку снарядить или сперва блинками разомнёсси?
– Шибко голодный, нянюшка, – кивает Иван и за стол усаживается.
– Во! – говорит бабка. – Енто по-нашему. Ты пока блинками-то побалуйся, а я сейчас баньку спроворю. Только прежде того гостинец один к столу выставлю, чтобы к обеду разморозился. Гостинец знатный, специально для дорогого гостя припасла. В леднике он у меня припрятан, с осени ещё млеет. Значится, с осени у меня гостей-то драгоценных не было, а может, и ешшо ранее.
Открыла бабка крышку погреба, запрыгнула туда лихо, по-кавалерийски, одно шубуршание пошло из-под пола. А вот уже и голова её обратно высунулась, подмигнула Ивану кривым веком. И вдруг выкинула бабка из закромов огромных размеров ледышку – эдакий кокон в полный человеческий рост. Сама вслед за ним вынырнула, подхватила залихватски и, будто играючи, перебросила с пола да на стол. Кокон грохнулся на тесовые доски, прокатился по столешнице, всю посуду к краям отодвинул.
Иван аж отшатнулся – такая колобаха к нему подъехала!
А бабка руки с гордостью потирает, улыбается.
– Вот, – говорит, – подивись, Ваня.
А у того аж блин во рту залип: смотрит он на кокон и понять не может, что это за явление такое. Встал из-за стола, обошёл да с другой стороны на тот леденец глянул и видит: сквозь ледяную корочку проглядываются голова, руки, ноги…
– Ты чего, нянь, – страшится Иван, – иноплотенянина, что ли, споймала? Или мутана в леднике вывела?
– Тьфу на тебя! – говорит бабка. – Иноплотенянинов на свете нет – наукой доказано. А это не мутан никакой, а самый обыкновенный хомосапистый мужик наземного происхождения, только сильно замороженный. Заморозок называется. Вона, смотри! – И дыхнула ему в лицевую часть своим нутряным старушечьим жаром.
Потёк ледок водицей липкой, и обнаружился под его мутной оболочкой человечий лик – с бородой, с усами, с чуть седыми бровками. Проступил наружу мужицкий нос картофелиной, обнажились плотно закрытые глаза и тёмные под ними мешочки.
Иван ещё пуще изумился.
– Ты что же, Васильевна, этим набором мне отобедать предлагаешь?
– Предлагаю, – кивает бабка. – Ты не смотри, что мужичонка грубоват да костяст, – я его в простоквашке выкупаю, в уксусе вымочу, в сухариках обваляю – пальчики облизывать будешь!
– Не буду я, – хмурится Иван, – пальчики ему облизывать! Где ж это видано – целого мужика за обедом съесть!
– Зачем же целого! Сколько осилишь. А что не доешь – так я обратно заморожу на зиму или в фарш пушшу. Зачем же добру пропадать!
– Васильевна! Няня! – машет руками Иван. – Я сроду людей не ел и есть не собираюсь! И мужика этого на обеденном столе рядом с блинами видеть мне неприятно!
Бабка руками всплеснула, на скамью присела.
– Ох, Ванятка, не узнаю я тебя. А впрочем, ты ж завсегда своему папаше неслухом был, всегда перечил ему да на своём особом настырничал. Всегда супротив отцовской воли взбрыкивал. Точно!
Иван молчит, всё на замороженного поглядывает: лёд-то на нём тает, по столу стекает.
– Это всё от матери у тебя, – продолжает бабка свои рассуждения. – Материнское, человеческое-то в тебе завсегда сильнее нечистого было. Стало быть, так надо понимать, что взяло оно теперь в тебе верх окончательный?
– Да нет, – говорит Иван. – Я, няня, сам до сих пор не знаю, что во мне верх взяло, да и взяло ли. Есть ли тот верх? Болтаюсь посерёдке, как в бочке селёдки.
Посмотрел Иван в задумчивости на оттаявшее мужиково лицо, а оно возьми да глаза и открой. Иван дёрнулся от неожиданности, кота вспугнул.
– Ой! – говорит. – Нянь, он глаза открыл!
– Ну да, – встаёт бабка. – Подтаял – вот и открыл.
– Он что же, стало быть, живой? – изумляется Иван.