II
Во дворе Стременчиков из оставшихся жителей мало кто уснул этой ночью. Будил малейший шелест, потому что ещё ожидали строптивого ребёнка. Отец вставал несколько раз, подходил к окну и во мраке двора высматривал Гжеся, который уже не должен был здесь показаться. В старой школе под костёлом тоже никто глаз не сомкнул.
Гжесь имел отвагу ребёнка, который ничего не боится, потому что не знает опасности. Его ничуть не волновало, что, выбираясь в долгое путешествие, у него на ногах были старые, потёртые башмаки с верёвками, завязанные на онучках, одна простая рубашка, серый залатанный кубрачок, а для покрытия головы – жалкая шапка, помятая и рваная. Более опытный бакалавр думал уже, стоит ли его так отпускать. На самом деле, уже была весна и жаркие дни, но бедняжка в обносках выглядел скорее на нищего, чем на шляхетского ребёнка, если бы личико, умное и красивое, не платило за всё. Одежды сам Рыба имел так мало, что было нечем поделиться, а от него на Гжеся ничего также не перешло. Кроить и обшивать не было времени. Поэтому о лучшей одежде для дороги нечего было и думать, а мальчик пренебрегал одеждой, лишь бы было чем прикрытся. Он знал, что должен будет нищенствовать, и одежда ему казалась подходящей, потому что могла говорить за него.
Живчак должен был довезти его в телеге до Дукли, но о еде речи не было, поэтому следовало обеспечить его какой-нибудь провизией на первые дни.
Немного соли, завязанной в ткань, кромка чёрствого хлеба, отрезанная от булки бакалавра, которую тот отнял от своих уст, кусочек засохшего сыра, которым его снабдили, казались Гжесю предостаточными, и за это благодарил, обрадованный неожиданным запасом.
Ещё у Рыбы была, сохравнившаяся с давних времён, как памятка, деревянная мисочка, которую он сам иногда носил у пояса, когда ходил в краковскую школу. Она покоилась на полке, нетронутая и присыпанная пылью. Он снял её, грустно разглядывая, очистил, молча подал Гжесю, которому о будущем её использовании не было нужды объяснять… Был это, может, самый большой подарок со стороны бакалавра, у которого со дней молодости ничего, кроме неё, не оталось.
С такой миской появлялся мальчик у дверей мещан, а милостивые хозяева накладывали в неё каши или булок. Рыба и болтун кантор, ожидая дня, старались предостережениями и разными поучениями приготовить Гжеся к тому, что его ждало в будущем. Оба они прошли те же самые перепетии и черпали из собственного опыта.
Они много рассказывали о своих школьных годах, о жизни бедных студентов и обычаях, к которым нужно было приспосабливаться, о попрошайничестве, пении песен под окнами и краже денег у проклятых евреев.
Бакалавр самые большие надежды возлагал на то, что Гжесю долго попрошайничать будет не нужно, потому что не по своему возрасту был склонен к перу, писал очень красиво, искусно подражал разным почеркам, а переписыванием тогда можно было заработать много денег. За простое «Отче наш» платили грош, а за «Донату» десять грошей. Гжесь же не только красиво копировал, без ошибок, с лёгкостью, но писал быстро и горело у него в руке то, что взял для работы. Кроме этого, его красивый голос и пение, которыми восхищались, могли быть также помощью, потому что набожные песни и иные пел по памяти, бренчал на цитре, а музыка так его привлекала, что даже, когда его никто не слушал, сам для себя напевал.
Всё это далось ему почти без труда; едва что-либо показали, сам уже потом с лёгостью учился дальше, а старшие не могли не восхищаться им. Это, может, также делало его гордым, но давало веру в себя и в то мужество, с каким бросился в свет, уверенный, что выплывет.
Более боязливый бакалавр немного попритёр ему рога, приговаривая:
– В Саноке – это не в Кракове… Там и каллиграфов много, и певцов достаточно… Услышишь, увидишь… будет ещё чему поучиться.
Но мальчик от этого не потерял энтузиазма. Верил в то, что с Божьей помощью справится.
Разговаривая так при гаснущей лампаде, которая шипела и брызгала в глиняной мисочке, Рыба всё больше выглядывал в окно, не рассветает ли, чтобы не опоздать к Живчаку. Едва на лестнице начинало сереть, когда, ещё раз подойдя с ним к костёльным дверям и опустившись на колени помолиться, Рыба пустыми улочками проводил его к дому мещанина. Было ещё так рано, что даже хозяйки к прялке не встали, всё спало, но у Живчака они застали уже повозки, выкаченные из сараев, а сквозь окна был виден свет в доме. Паробки при лучинах суетились и приготавливали упряжь.
Бакалавр с мальчиком, не желая надоедать, встали смиренно на крыльце и ждали. Затем сам Живчак вышел за чем-то из избы, уже одетый и подпоясанный, как для дороги, а, увидев клеху и юношу, к которому в утреннем сумраке не мог хорошо присмотреться, привёл их в избу. Там горел камин, а женщина в юбке и платке на голове грела для мужа полевку.
Мещанин быстро поглядел на шляхетского ребёнка, бедно одетого, но поражающего такой красотой, благородством черт и смелой фигурой, что, желая сначала посмеяться над ним, помрачнел.
С лица били разум и мужество, удивительные в подростке.
Живчак обратился к нему, спрашивая, не боиться ли он так один пускаться в свет.
– Бог есть везде, – ответил Гжесь смело. – Если бы я о чём-нибудь плохом думал, боялся бы кары; но, желая работать на славу Божию, не боюсь ничего; а что меня ждёт, приму с покорностью.
Красноречивый ответ замкнул уста мещанину, который посмотрел на ребёнка, пожал плечами, покрутил головой, а бабе своей шепнул, чтобы дала ему кубок гретого пива.
Получил и бакалавр свою порцию, и мог бы, поблагодарив, уйти, но хотел дотянуть до конца, увидеть, как Гжесь сядет в телегу, и попрощаться с ним ещё раз…
Рассвет был всё ярче, возы запрягали как можно быстрей, суета в доме увеличивалась, наступала минута отъезда.
На покрытом шкурами днище повозки вооружённый Живчак, сев спереди, сзади за собой указал место Гжесю, которого так закрыли, что даже, если бы встретили старого Стременчика, догадаться, что Гжесь там, он не мог бы. Гжесь заплакал, прощаясь с бакалавром, залез в угол, и повозки тронулись.
Что в этой молодой голове и сердце делалось, когда мальчик оказался один на тракте, с чужими людьми, на их милости, опьянённый тем, что с ним случилось за эти два дня, один Бог знает… Мысли его путались, он с радостью бы выскочил, вернулся, упал в ноги отцу, то снова дивная надежда толкала в свет, отворяющий перед ним золотые ворота… Да будет воля Божья! Ночь, проведённая без сна, усталость, покачивание воза, к которому не был привыкшим, вскоре навели на него крепкий сон. Он заснул, как юность только спать умеет, и не знал ни где он, ни что с ним делается, когда около полудня разбудил его Живчак, помнивший о том, позвав к своей миске.
Он не начинал с ним разговора, потому что имел много дел и сам за всем приглядывал, более того, и руку прикладывал, но с голоду ему умереть не давал, так что Гжесь свой хлеб и сыр мог сэкономить на дальнейшее путешествие из Старого Сандча. О нём он также постоянно размышлял, пытаясь предвидеть всё, с чем мог столкнуться, и приготовиться к тому, как будет справляться в нужде.
В Дукли Живчак ненадолго задержался, так что любопытный мальчик едва имел время, выбравшись из-под кож, бросить взгляд на Церговую гору и на красивые окрестности.
В местечке, у рынка, где они остановились, царило большое оживление, потому что тракт тогда вёл в Венгрию, торговля с которой в это время шла живо.
Гжесь первый раз увидел там новых людей, языка которых понять не мог, незнакомую одежду и оружие, а их суета показалась ему после спокойного Санока дивной и почти страшной. Что же дальше будет на свете?
Живчак, как все возницы, везущие товар, должен был расспрашивать о тракте, о безопасности, о мостах через реку и бродах, которые иногда в горном краю были непреодолимыми, а мальчик с любопытством прислушивался к ответам.
Также не ускользнуло от его уха, когда купцы, вернувшиеся из Венгрии, рассказывали, как король Владислав Ягайлло именно в эти дни должен был ехать из Венгрии в Краков, вроде бы через Новый Сандч, где хотел видеть недавно возведённый монастырь Норбертанов.