Двенадцатилетний мальчик размышлял… Из-за другого угла выглядывал, подсматривал недостойный Збилут, чтобы что-нибудь донести отцу на брата. Не мог, однако, разглядеть в нём той злобы, какую бы он сам почувствовал, если бы столкнулся с подобным наказанием. Бедный Гжесь вздыхал и думал. Видно было, что отцовскую власть, даже когда несправедливо корила, он признавал и сдавался ей с покорностью, ища только средств, чтобы примирить волю отца с тем, что желала его собственная душа.
Дав брату повсдыхать, Збилут, который равно клеветал на отца, как на него, и делал вид, что скорбит о судьбе Гжеся, медленно приблизился к нему.
Наполовину детское лицо неловко старалось принять выражение сердечности и сочувствия, за которыми скрывалась насмешка:
– А! А! – шептнул он потихоньку. – Боже мой! Как этот отец жесток и немилосерден. Так тебя побил!
Гжесь посмотрел на него и ничего не отвечал. Збилут стоял перед ним, внимательно уставив в него глаза. Хотел вызвать на слово, которое бы отцу повторил. Старший молчал.
– Зачем тебе эта школа и глупое письмо? – добавил он.
Гжесь пожал только плечами. Догадался и разгадал брата, не желая с ним ввязываться в разговор.
Тем временем наступали сумерки и хозяйка несла в избу ужин, позвав в неё мальчиков. Гжесь выпросил у неё сухой кусок хлеба и остался за углом.
Отец, убедившись, что его нет за столом, тоже упомянул о нём.
Подождав только, когда Цедро за едой остыл, Збилут сказал потихоньку:
– Гжесь за углом сидит, кулаки грызёт от злости, хоть бы заплакал!!
– Молчи, – прервал старик коротко и сурово.
Не любил он Гжеся, его вид пробуждал в нём неудержимый гнев, желание сломить сопротивление этой души, но удивлялся этому железному характеру сына и жалел о нём.
За ужином старик ел мало, бормотал, бил кулаком о стол, на похлёбку даже не взглянул. Весь был в себе, думая даже над средствами, какими бы мог укротить непослушного ребенка.
Цедро нескоро лёг спать, хотя чувствовал себя уставшим и больным. Збилут, поцеловав его в руку, обняв за колено, не заглядывая к брату, скользнул в комнату, в которой оба спали, и поспешил лечь спать.
Гораздо позже на цыпочках, потихоньку втиснулся в каморку Гжесь и, не раздеваясь, бросился на постель.
На следующее утро, когда Збилут, слыша в доме шум, протёр глаза, уже белым днем, на постели рядом Гжеся не было.
Отец не спрашивал о нём.
Збилуту сначала пришло в голову, что брат, наверное, украдкой сбежал в приходской костёл с жалобой к бакалавру, который был его опекуном и поверенным.
Догадливый мальчик не ошибся и, быть может, воспользовался бы этим, пускаясь за братом и выслеживая его шаги, чтобы о них донести отцу, но у него были какие-то более неотложные дела, потому что был обжорой и лакомкой, а сначала должен был что-то украсть у хозяйки, чтобы удовлетворить голод. Знал также, когда неслись куры, и подбирал яйца, которые с удовольствием выпивал.
Старый Цедро вскоре выбрался в город.
От усадьбы Стременчиков до костёла нужно было пройти приличный кусок дороги крутыми улочками, но только у Гжеся была знакомая, ближайшая тропинка, между садами и заборами, по которой он привык прокрадываться.
Здание школы при костёле, в котором размещались бакалавр с кантором, было таким же бедным и заброшенным, как бо́льшая часть подобных зданий в этом веке. По правде говоря, не было более или менее значительного костела, который бы не имел школы, хоть её не много детей посещало, но мало где усердней старались об их привлечении и регулярной учёбе молодежи. Шёл, кто хотел и кого послали родители.
Были при костёлах схоластики, в обязанность которых входил надзор за школами, но те только присматривали, чтобы бакалавр прививал науку и религиозные принципы согласно синодальным предписаниям. Никто в школу не гнал.
В городах некоторые семьи, обремененные многочисленнейшим мужским потомством, в видах посвящения духовному сану, одного из сыновей отдавали бакалавру. С той же мыслью посылала детей бедная шляхта. Многим казалось, что духовное облачение носить легче, чем кубрак и доспехи.
Бакалавры, клехи, канторы были это также бедняки или вздыхающими по рукоположению, или недоучившиеся клирики, которые не могли его получить, умирали с голоду, прислуживая при костелах.
Из многих примеров, однако, видно, что в таких школах достаточно эффективно учили первым принципам, прививали начальные подготовительные сведения, когда из них выходили такие люди, как архиепископ Войцех Ястжебец, что начал с костёльной школы в Бенсове.
Не гнушалась ими беднейшая шляхта, желая сделать из сыновей ксендзев, а личного бакалавра держать для них не в состоянии.
За костницей, между кирпичным домом пробоща и викарией, стояла деревянная школа, такая покинутая и бедная, что выглядела не лучше хлева. Одна пустая комната в ней была предназначена для молодёжи, остальные служили для склада лома и костёльного старья, а прилегающая каморка – прибежищем кантора и бакалавра. Не всегда даже эта школа была незанятой, потому что летом хозяйка пробоща не раз в ней раскладывала зелень и овощи, осенью – плоды и семена, а уважать должны были, что опеке бакалавра их доверила.
Также дивными запахами благоухала непроветриваемая школа, потому что в ней еда, конопля, зелень, духота, дым, впитавшийся в стены, и остатки костёльного кадила смешались вместе.
Свет попадал скупо, а, кроме лавок на вбитых в пол ножках и стола, порезанного детьми, пары полок у стен и потрескавшейся печи, других вещей не было.
Пол, пожалуй, дети из милосердия подмели.
Бакалавра, поседевшего уже на исполнении своих обязанностей, человека молчаливого, хмурого, бледного, с суровыми глазами, мягкого от природы, звали Яцком Рыбой. По правде говоря, у него за печью были розги, мокнувшие в ушате, но он чаще показывал их для устрашения, чем использовал.
Незаметный, нездорово выглядящий, сломленный неудачей всей жизни, он прибился уже к тому пределу, стоя на котором можно смотреть со спокойствием и резигнацией на отдаленные вершины, хоть не в состоянии их достигнуть.
Это была светлая душа, в которой любовь к людям и Богу не убила злая доля и мучение долгих лет. Яцек Рыба не испортился, Бога и предназначение за свою долю не упрекая.
Самым большим удовольствием для него было пробуждать молодые умы к жизни, прививать им то, что сам приобрёл, а когда было время, мог хвататься за серьёзные книги, читать их и думать над ними. Достав новую рукопись, с чем тогда бакалавру было нелегко, он садился её переписывать, порой дни и ночи проводя при лучине над Боэцием или каким-нибудь римским поэтом. Привозили тогда в Польшу эти сокровища многочисленные монахи, которых высылали в Рим и Италию для церковных дел или для учёбы.
Яцек Рыба был первым учителем Гжеся Стременчика и этим своим воспитанником гордился. Он считал его чудесным ребёнком, благословенным от Бога, обещая великую будущность.
Бакалавр, едва умывшись и прочитав молитву, приготовился идти на заутреню в костёл, когда с удивлением увидел своего любимца, живо вбегающего в каморку, с румяными щеками, запыхавшегося, перепуганного. Ничего не говоря, мальчик схватил его за руку и, взволнованный, начал её целовать.
– Что же ты такая ранняя пташка? – спросил беспокойно Рыба.
Он внимательно поглядел; в глазах у Гжеся стояли красноречивые слёзы. Бакалавр знал, что мальчик терпел от отца, его сердце сжалось, погладил его по голове.
– Ну, говори! – сказал он тихим голосом.
– А! Отец! – отозвался Стременчик, привыкший его так называть. – Я не знаю, что мне делать! Дольше уже так не пройдёт. Да будет воля Божья! Отец… отец…
Бакалавр многозначительно покачал головой, будто хотел сказать:
– Я тебя знаю! Но родителей нужно уважать.
Мальчик вздохнул.
– Оттого, что уважаю отца и гневить его не хочу, должен уйти прочь отсюда, должен.
Рыба фыркнул, отступая назад.
– Что с тобой? Ради Бога! Куда?
– Куда? Разве я знаю! – шепнул Гжесь. – В свет! В Краков! Отец хочет из нас обоих обязательно сделать солдат, а мне сам Господь Бог для чего-то иного предназначил. Вы сами мне не раз говорили, что глас Божий слушать нужно, а я чувствую его в себе. Я предпочел бы умереть, чем жить без науки, для неё в свет идти должен.